Хайме снова ощутил горячие руки падре Обрегона на своих ранах, вспомнив тот день, когда Балькарсель повел его исповедоваться, несмотря на предупреждения доктора. Снова ощутил впившиеся в грудь шипы бича. Ему хотелось думать, что он пошел тогда истязать себя ради покаяния. В памяти Хайме всплывали самодовольная физиономия Балькарселя, гримаса разочарования на лице Асунсьон, жалкая, боязливая улыбка отца, страшное явление матери в ирапуатском вертепе. В тот день он пошел бичевать себя во имя их всех, в расплату за их грехи.
Один удар бича — прощение Балькарселю, другой — из сострадания к Асунсьон, еще один — за грех Родольфо; все удары, все раны — за одинокую, покинутую мать.
Этот укол шипа за ее скорбь, и все самоистязание — чтобы сказать богу: я беру на себя грехи черствости и эгоизма моей семьи.
— Я знаю, что ты думаешь. Ты думаешь, что это было героическим поступком, добровольным покаянием за зло, причиненное другими.
— Да! Я сделал это ради моей матери, клянусь вам…
— Нет, это был всего лишь порыв гордыни и отчаяния, пойми. Ты только хотел оправдать себя самого. Единственное подлинное покаяние — это такое, в котором нет осуждения других. Единственное подлинное покаяние — это такое, которое из любви берет на себя чужой грех и не ждет награды. Чего ты ждал, ты, юнец? Осязаемого воздаяния за твои раны? Чуда, которое вознаградило бы тебя за добровольную муку?
— Да, да… я верил…
— Что люди в одну ночь изменят свое поведение из-за того, что ты себя бичевал? Что человеческая природа внезапно преобразится благодаря тебе? Вот до чего дошла твоя гордыня!
И трусость!
— Что я должен был сделать, падре?
— Иметь мужество снизойти до этой несчастной, покинутой женщины, сказать ей, кто ты, и вознаградить ее своей любовью. Вот что ты должен был сделать. Подарить отцу свою любовь и не громоздить одну обиду на другую. Ты никому ничего не дал.
— Что я должен делать теперь?
— Разыщи свою мать и возлюби ее искренне такой, как она есть. Впредь не оскорбляй бога своей ненавистью. Люби своих близких, дядю и тетю, чего бы это ни стоило: это потруднее, чем выйти в поле и бичевать себя. Помогай им, гони прочь ненависть.
— Помогать им?
— Да. Любовью. Это твой долг.
— Но как?
— Ничего им не говоря, любя их вопреки всему злу, которое, по-твоему, они совершили. Слушай меня хорошенько: любовь доказывают не словами, но делами. Ты вот пришел лишь затем, чтобы оскорблять меня словами, но не был способен ни на один поступок истинной любви. Мне больно из-за твоей трусости, я верил в тебя, да, верил…
Лицо Хайме по-детски сморщилось от плача, он опустил голову. Кто такой этот Обрегон, чтобы так с ним говорить? Кто он, этот человек в облачении, ничего не знающий о реальных человеческих страстях, добровольно оскопивший себя, надев эту сутану? Ощущение обнаженного тела женщины, лежащей в его объятьях, стыд, вызванный обвинениями священника, смешивались в уме Хайме и туманили его мысли.
Юноша выбежал из ризницы, а священник некоторое время сидел неподвижно, потом закрыл лицо руками.
(«Господи, правильно ли я поступил или нет? Никто не приходит ко мне с такими проблемами, грехи этой жалкой паствы однообразны и просты. Я утратил привычку справляться с трудными задачами. Помог ли я этому мальчику, сказав ему правду? Или поверг его в отчаяние? Укрепил или пошатнул его веру? Господи…»)
Но когда он сел ужинать, чашка горячего шоколада убедила его, что он говорил правильно, очень правильно… Никогда еще не было у него случая так говорить, показать, что учение в семинарии было — не напрасно. Очень хорошо, очень…
Смятенный ум юноши с благодарностью подчинился обряду первой ночи девятидневного моления. Хайме опустился на колени рядом с Асунсьон и закрыл глаза. Вскоре он позабыл о падре Лансагорте, ухватившемся за кафедру, как беззубый лев за прутья клетки; перестал слышать монотонное бормотанье всех этих «Pater noster» и «Ave, Maria», «Requiem aeternam» и «Ora pro nobis». Он не заметил пристыженного взгляда дяди, когда тот уселся на скамью. Он отвлекся от присутствия друзей семьи, пришедших помолиться за вечный покой бедного толстого коммерсанта. Он был наедине с черным Христом своего отрочества, с этой кровоточащей, скрюченной статуей, которая теперь снова заговорила с ним, как в Великую субботу его духовного пробуждения.
— Есть ли у меня мое предназначение, господи?
— Но ведь ты не один, сын мой.
— Господи, я больше не хочу себя обманывать. Я думал, что я один, следуя твоему учению, смогу быть добрым христианином…
Читать дальше