Я так и не отключился, и, по-моему, эта склонность сохранять сознание и уберегла меня, не то я бы сгорел заживо.
На мое счастье, один из наших часовых на передовой заметил пламя, и через какое-то время они пробрались ко мне, забрали и после долгой суматохи доставили в Мерса-Матрух (на карте поглядеть можешь — это на побережье, к востоку от Ливии). Потом слышу, как врач говорит: «О, это же итальянец» (по моему белому летному комбинезону не очень-то разберешь). Я сказал ему, что он несет чушь, и он дал мне немного морфия. Примерно спустя 24 часа я прибыл туда, где сейчас и нахожусь, и живу в большой роскоши, и за мной ухаживают толпы симпатичных английских медсестер…
P.S. Воздушные налеты нас не беспокоят. Итальянцы совсем не умеют прицельно бомбить.
Мэри Велланд была несомненно хороша. Она была добрая и ласковая. Она осталась моим другом до конца моего пребывания в госпитале. Но одно дело влюбиться в голос, и совсем другое — любить человека, которого можешь видеть. С того самого мгновения, как я открыл глаза, Мэри превратилась из мечты в реальность, и моя страсть испарилась.
Все время, пока я оставался в госпитале, я думал только об одном — о возвращении в боевые летные части. Мне сказали, что даже если ко мне и вернется нормальное зрение, останутся ранения головы, которые тоже надо вылечить. Тяжелые ранения головы не так-то просто вылечить, говорили мне, и лучше бы мне согласиться с тем, чтобы меня списали и отправили на родину как непригодного к военной службе.
Теперь я могу признаться, хотя тогда никому не говорил, — в течение нескольких недель после того, как ко мне вернулось зрение, меня мучили жуткие головные боли, но постепенно и они прошли.
Александрия
6 декабря 1940 года
Дорогая мама!
Не писал тебе после единственного письма, отправленного мной несколько недель назад, главным образом из-за врачей, которые сказали, что писать мне не на пользу. На самом деле я поправляюсь очень медленно.
Как я сообщал тебе в моей телеграмме, я стал вставать, но скоро они опять затолкали меня назад в постель, потому что у меня были сильные головные боли. Неделю назад меня снова перевели в мою палату, и вот почти кончились те долгие семь суток, когда я лежал на спине в своей полузатененной палате, не делая совершенно ничего, — даже палец поднять нельзя было, чтобы умыться. Ну, это позади, и я сегодня сижу (сейчас как раз 8 часов вечера), пишу это письмо и пока чувствую себя прекрасно.
Завтра, думаю, они введут мне внутривенно физиологический раствор, сделают пункцию и вольют в меня литры и литры воды — еще одна хитрость, чтобы избавить меня от головных болей.
Тебе не стоит беспокоиться — в целом со мной все в порядке, просто я перенес крайне серьезную контузию. Мне говорят, что я точно не смогу летать около шести месяцев, а на прошлой неделе хотели домой меня отправить как инвалида со следующим пароходом. Но мне как-то не хочется — если меня спишут и отправят домой, то я никогда уже больше не буду летать, да и кому хочется вернуться домой инвалидом. Я хочу приехать здоровым человеком…
Через четыре месяца в госпитале мне разрешили вставать с постели, и я часами стоял в халате у окна. В окно я видел лишь больничный двор, а там смотреть было не на что, но я мог заглянуть через большое окно в длинный широкий коридор в противоположном крыле больницы. Однажды утром я увидел санитара, который шел по коридору с огромным подносом, накрытым белой простыней. Ему навстречу шла пожилая женщина, наверное, из церковного персонала при госпитале. Когда санитар поравнялся с женщиной, он вдруг резко сорвал простыню с подноса и поднес его к лицу женщины. На подносе лежала совершенно голая ампутированная солдатская нога. Я видел, как отшатнулась бедная женщина. Я видел, как мерзкий санитар затрясся от хохота, потом снова накрыл поднос простыней и зашагал дальше. Я видел, как женщина доковыляла до подоконника и склонилась над ним, спрятав лицо в ладонях, но потом собралась с силами и пошла своей дорогой. Никогда не забуду эту короткую сцену — пример отвратительного отношения мужчины к женщине.
Пролежал я в госпитале пять месяцев, и в феврале 1941 года меня наконец выписали. Мне дали четыре недели на поправку, которые я провел в Александрии, где жил среди сплошной роскоши в величественном доме обаятельной и очень состоятельной английской семьи по фамилии Пил. Дороти Пил регулярно посещала Англо-Швейцарский госпиталь и, когда узнала, что меня скоро выпишут, предложила пожить у них. Я согласился, и мне очень повезло — я оказался в роскошном доме среди милых людей, чтобы собраться с силами перед следующим раундом.
Читать дальше