«И не чиновник я, — рассуждал Лапшин, — и не чинуша, — это ты врешь. Сам ты, вероятно, чинуша, а я нет. Правда, я грубоватый иногда, по нельзя же такие тупые вопросы задавать! И вообще чудак народ! — неодобрительно, но уже весело думал Лапшин, нажимая кнопку сигнала, — ему очень хотелось проехать между трамваем и автобусом, а автобус не уступал, — чудак, ей-богу, чудак».
И, позабыв о неприятном старике в крагах, он стал думать про Адашову и про то, как она похвалила его фотографии.
Васька от безделья и скуки обзвонил всех своих знакомых и сообщил, что болен, поэтому, когда Лапшин вернулся домой, телефон беспрерывно трещал, и Васька живым голосом поминутно с кем-то объяснялся. Пока обедали, Лапшин терпел, потом сказал:
— Довольно! Надоело! Сними трубку!
Он разулся и, наморщив лоб, сел возле радиоприемника. В эфире не было ничего интересного. Женский голос передавал «Крестьянскую газету», потом кто-то сказал:
— Вогульские народные песни, собраны исполнительницей…
— Черта собраны! — сказал Лапшин, но все-таки послушал. При этом у него было плачущее лицо.
Бросите, Иван Михайлович! — крикнул с постели Васька. — Пусть лучше лекцию читают.
Наконец Лапшин услышал, что сейчас будет сыграно действие из какой-то пьесы. Мужской голос с железными перекатами говорил, кто кого будет играть.
— Это про посевы, — сказал Васька, — я уж знаю. В это время всегда про посевы. Один артист будет за корнеплода играть, другой — за подсолнух, третий — за сельдерей…
— Помолчи! — сказал Лапшин..
Тут давеча без вас картошка пела, — не унимался Васька, — так жалобно, печально: «Меня надо окучивать-окучивать…» Не слыхали?
— Нет, — сказал Лапшин и лег в постель.
Он любил театр и относился к нему с той почтительностью и серьезностью, с какой вообще относятся к театру люди, не сделавшие искусство своей специальностью. Каждое посещение театра для Лапшина было праздником, и, слушая слова со сцепы, он обычно искал в них серьезных и поучительных мыслей и старался эти мысли обнаружить, даже если их и вовсе не было. Если же их никак нельзя было обнаружить, то Лапшин сам выдумывал что-нибудь такое, чего хватило бы хотя на дорогу до дому, и рассуждал сам с собой, шагая по улицам. И как многие скромные люди, он почти никогда не позволял себе вслух судить об искусстве и если слышал, как его товарищи толкуют о кинокартине, книге или пьесе, то обычно говорил:
— Много мы, ребята, что-то понимать стали! А? Грамотные, умные! Ты поди сам книгу напиши, а я погляжу…
Но огромный жизненный опыт и знание людей волей или неволей научили его отличать жизненную правду от подделки ее искусством, и он знал и любил то ни с чем не сравнимое чувство острой радости, которое возникало в нем при соприкосновении с подлинным искусством. Тогда он забывал о мыслях, сам не думал и только напряженно и счастливо улыбался, гляди на сцену, или на экран, или читая книгу, — независимо от того, трагическое или смешное он видел, и в это время на приятно и легко было глядеть. И на следующий день он говорил в управлении:
— Сходил я вчера в театр. Видел пьеску одну. Да-а!
И долго потом он думал о книге, или о пьесе, или о картине, что-то взвешивал, мотал своей круглой упряги головой и опять говорил через месяц или через полгода:
— Представлен там был один старичок. Егор Булычев некто. Нет, с ним бы поговорить интересно. Я таких встречал, но не догадывался. Это старичок!
И долго, внимательно глядел на собеседника зоркими голубыми глазами.
— Интересно? — спрашивал собеседник.
— Да пожалуй, что интересно, — неторопливо и неуверенно соглашался Лапшин, боясь, что слово «интересно» чем-то оскорбит пьесу, которую он видел.
По радио передавали одно действие из пьесы, о которой Лапшин довольно много слышал, но которая ему чем-то была неприятна. На эту пьесу устраивали культпоход, и товарищи Лапшина очень ее хвалили, и когда хвалили, Лапшин почему-то не верил и улыбался. В культпоходах он никогда не принимал участия — любил бывать в театре один. Ему не нравилось в антрактах обмениваться впечатлениями и вместе пить лимонад. И праздник ему не удавался, если ходили вместе: слишком уж было шумно, суетно, и слишком много говорили.
В этой пьесе речь шла о каком-то, вероятно уже пожилом, человеке, который предполагал, что умирает из-за неизлечимой болезни, и который на этом основании держался особенно жизнерадостно, бодро и притом с ненавистной Лапшину многозначительной простотой, Каждая фраза этого человека раздражала Лапшина. Ему было обидно и грустно еще и потому, что артист, игравший умирающего, с превосходной внешней точностью и правдивостью изображал голосом человека, Лапшину как бы известного, как бы близко знакомого, несомненно существующего и если бы даже и заболевшего смертельной болезнью, то ни в коем случае так бы не державшегося.
Читать дальше