Здесь обрывается рукопись, однако я был знаком с автором, и, если кто-то добрался до этой страницы, преодолев все метафоры, гиперболы и прочие фигуры речи, и желает узнать конец, пусть читает дальше, я продолжу рассказ. [115] Флобер иронически обыгрывает здесь композицию «Страданий юного Вертера» Гете.
Для выражения чувств не нужно много слов, иначе книгу закончил бы первый рассказчик. Нашему герою, без сомнения, нечего было больше сказать, он дошел до той точки, когда уже не пишут, а все больше размышляют. Вот тут он и остановился — тем хуже для читателя!
Я поражаюсь случайности, оборвавшей книгу в тот момент, когда она могла бы стать лучше. Автор вот-вот вступил бы в свет, о многом рассказал бы нам, но, напротив, он все более и более замыкался в мрачном одиночестве. Итак, он решил больше не жаловаться — знак того, что он действительно начал страдать. Ни в разговорах с ним, ни в письмах, ни в бумагах, оставшихся после его смерти, мне не удалось найти ни намека на его душевное состояние после того, как он бросил писать свою исповедь.
Он очень жалел, что не стал художником, рассказывал о прекрасных полотнах, созданных его воображением. Жалел еще, что не стал музыкантом. Весной по утрам он бродил по тополиным аллеям, и бесконечные симфонии звучали в его ушах. Впрочем, он ничего не понимал ни в живописи, ни в музыке, восхищался сущей ерундой и уходил из Оперы с головной болью. Будь у него терпение, трудолюбие и, главное, более тонкое чувство формы, со временем он смог бы писать сносные стихи в альбомы знакомым дамам, а это очень изысканно, что бы ни говорили.
В ранней юности он начитался посредственных книг, и это сказалось на его стиле; с возрастом они показались ему отвратительными, но и великие авторы прежнего энтузиазма ему уже не внушали.
Он пылко любил прекрасное, а безобразное отталкивало его как преступление.
Действительно, издали оно страшит, вблизи омерзительно. Когда урод говорит, его едва терпят, если плачет — слезы его раздражают, когда смеется, его хочется поколотить, а если молчит, то лицо его кажется воплощением всех пороков и самых низменных инстинктов. Он никогда не прощал антипатии, возникшей с первого взгляда, но зато неизменно уважал едва знакомых людей, восхищавших его походкой или формой черепа.
Он избегал общества, спектаклей, балов, концертов, там он мгновенно леденел от тоски до кончиков волос. В толпе его охватывал внезапный приступ ненависти к ней, он чувствовал себя волком, диким зверем, затравленным в норе. Он был так тщеславен, что думал, будто его не любят и не понимают, а его просто не замечали.
Бедствия народа, общие горести почти не трогали его, я даже признаюсь, что он больше сочувствовал канарейкам, бьющимся в солнечный день в клетке, чем порабощенным народам, — таким уж он родился. Он был необыкновенно деликатен и совестлив. Если, к примеру, в кондитерской на него смотрел нищий, он краснел, не мог оставаться там, отдавал попрошайке все бывшие при нем деньги, и бросался прочь. Однако его считали циником, ведь он называл вещи своими именами и вслух произносил то, о чем принято думать про себя.
Любовь содержанок (идеал юношей, не имеющих на это средств) отталкивала его, внушала отвращение. Платит хозяин, владыка, король, думал он, и, хотя был беден, уважал богатство, но не богачей. Принимать даром любовь женщины, которую содержит, одевает и кормит другой, он считал поступком не более возвышенным, чем воровство вина из чужого погреба, и добавлял, что этим гордятся нечистые на руку слуги и ничтожества.
Добиваться замужней женщины и для этого дружить с ее мужем, сердечно пожимать ему руку, смеяться его шуткам, сочувствовать неудачам, выполнять его просьбы, читать те же, что и он, газеты, словом, в один день совершить больше низостей и подлостей, чем десять каторжан за всю жизнь, было несовместимо с его гордостью. Однако он влюблялся иногда в замужних женщин и мог добиться цели, но стоило красавице пококетничать, он тут же охладевал к ней, так майские заморозки убивают абрикосовый цвет.
Ну а гризетки, спросите вы? Так нет же! Он не мог представить, как, забравшись в мансарду, будет целовать губы, пахнущие съеденным на завтрак сыром, пожимать обветренные руки.
Соблазнить невинную девушку? Он посчитал бы себя менее виновным, если бы изнасиловал ее. Вызвать к себе чью-то привязанность было для него страшнее убийства. Он серьезно считал, что убить человека меньшее зло, чем зачать ребенка. В первом случае вы отнимаете жизнь, да и то не всю, а половину, четверть или сотую часть этого существования, что идет к концу и прекратится без вас. Но во втором, утверждал он, не вы ли отвечаете за все слезы, что прольются от колыбели до могилы? Без вас этого ребенка не было бы, а если он родился, то для чего? Конечно, вам на забаву, но уж никак не себе на радость. Родился, чтобы носить ваше имя, имя глупца, держу пари. С тем же успехом можно было бы написать это имя на стене, зачем создавать человека, чтобы он стал вывеской трех-четырех букв.
Читать дальше