— Мамаша умерла два дня… два дня спустя… Мы шли за ее гробом до самого кладбища, он и я… Потеха, не правда ли? Он, я и трое слуг, больше никого… Он разливался в три ручья. Мы шли рядышком, в точности — папенька со своим сынком.
Затем мы вернулись домой… Только вдвоем. Я размышлял про себя: «Придется убираться, а в кармане ни гроша. — У меня было ровно пятьдесят франков. — Что бы такое придумать, чтобы отомстить ему?»
Вдруг он тронул меня за плечо и сказал:
«Мне надо с вами поговорить».
Я прошел за ним в кабинет. Он сел за стол и, захлебываясь от слез, стал меня уверять, что вовсе не собирается обойтись со мной так дурно, как говорил мамаше. Он просил меня не докучать вам — все это, мол, наше личное дело, его и мое… и предложил мне тысячефранковый билет — тысячу франков, а что значит тысяча франков для такого человека, как я? Я увидел, что в ящике этих бумажек еще целая куча. При виде их меня так и потянуло поиграть ножичком. Я протянул руку будто для того, чтобы взять его подачку, а сам вдруг кинулся на него, швырнул его на пол и так сдавил ему глотку, что у него глаза вылезли на лоб. Когда я увидел, что он кончается, я заткнул ему рот платком, связал, раздел его, перевернул лицом вниз, и тут… ха, ха, ха… тут я отомстил за вас, да еще как забавно…
Захлебнувшись от хохота, Филипп-Огюст закашлялся, и в хищном изгибе его вздернутой губы аббат снова узнал улыбку женщины, которая когда-то сводила его с ума.
— А потом? — спросил он.
— Потом? Ха-ха-ха! В камине пылал огонь… Дело было в декабре… Мамаша умерла в морозы… Уголь горел вовсю. Я взял кочергу, накалил ее докрасна и давай выжигать на спине у него кресты — восемь, десять крестов, сам не знаю сколько, потом перевернул его и столько же крестов выжег на брюхе. Потеха, правда, папаша? В прежние времена так клеймили каторжников. Он извивался, как угорь… Но я так заткнул ему глотку, что он даже крикнуть не мог… Потом забрал все деньги; их было двенадцать бумажек, а вместе с моей всего тринадцать… Оттого и не повезло мне с ними… Уходя, я приказал слугам до обеда не беспокоить графа, так как он уснул. Я был уверен, что он побоится скандала и не станет разглашать эту историю, — как никак, он сенатор. Но я ошибся. Через четыре дня меня накрыли в одном парижском ресторане. Дали три года тюрьмы. Вот почему я не явился к вам раньше.
Он выпил еще и забормотал, еле выговаривая слова:
— А теперь… папаша, папаша кюре… вот забавно иметь папашей кюре! Ха-ха-ха! Нужно быть ласковым, приголубить сыночка, потому что сыночек у вас не какой-нибудь… ведь здорово он это… а? Здорово придумал… со старикашкой…
Тот же неистовый гнев, до которого довела когда-то аббата Вильбуа вероломная любовница, теперь охватил его при виде этого омерзительного человека.
Он, который именем божиим отпускал столько гнусных грехов, шепотом доверенных ему под тайной исповеди, почувствовал, что в нем самом нет ни сострадания, ни жалости, и он уже больше не взывал к милосердному, всеблагому богу о помощи, ибо знал, что никакое земное и небесное заступничество не может в здешнем мире спасти тех, на кого обрушилось такое великое несчастье. Весь пыл его страстного сердца и буйной крови, притушенный дотоле духовным саном, восстал против этого бродяги, его сына, против рокового сходства с ним самим и с матерью, недостойной матерью, зачавшей сына по своему подобию, и против рока, приковавшего этого негодяя, словно ядро каторжника, к отцовской ноге.
Он видел, что сулит ему будущее, в мгновенном озарении видел все наперед, пробужденный страшным ударом от двадцатипятилетнего благочестивого сна и покоя. Сразу убедившись, что внушить этому злодею страх, сломить его можно, лишь взяв решительный тон, аббат, стиснув в бешенстве зубы и уже не помня, что имеет дело с пьяным, сказал ему:
— После того как вы мне все рассказали, выслушайте меня. Завтра утром вы уйдете. Вы будете жить там, где я вам укажу, и без моего разрешения не двинетесь с места. Я буду давать вам на содержание сумму, достаточную для прожития но небольшую, потому что у меня самого нет денег. Но если вы хоть раз меня ослушаетесь — тогда конец всему и не ждите от меня снисхождения.
Филипп-Огюст, хоть и пьяный до бесчувствия, все же понял угрозу, и в нем сразу проснулся преступник. Он стал выкрикивать, перемежая слова пьяной икотой:
— Эй, папаша… Так поступать со мной не годится… Ты кюре… Ты у меня в руках, и станешь шелковым, как и все другие…
Аббат вскочил; в мускулах старого атлета вспыхнула непреодолимая потребность схватить это чудовище, согнуть его, как тростинку, показать, что ему придется покориться.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу