— Господи, да я ведь не смела предложить вам… Пожалуйста, прошу вас.
Она умолкла, боясь услышать оскорбительный отказ.
Луазо взял слово:
— Э, право же, в таких случаях все люди — братья и должны помогать друг другу. Ну же, сударыня, без церемоний, соглашайтесь, что там толковать! Нам, может быть, и на ночь не удастся найти пристанища. При такой езде мы доберемся до Тота не раньше завтрашнего полудня.
Но колебания продолжались, никто не решался взять на себя ответственность за согласие.
Наконец граф разрешил вопрос. Он повернулся к смущенной толстушке и, приняв осанку вельможи, сказал:
— Мы с благодарностью принимаем ваше предложение, мадам. Труден был лишь первый шаг. Но когда Рубикон уже перешли, все перестали стесняться. Корзина была опустошена. В ней находились, помимо прочего, паштет из печенки, паштет из жаворонков, кусок копченого языка, крассанские груши, понлевекский сыр, печенье и целая банка маринованных корнишонов и луку, ибо Пышка, как большинство женщин, обожала все острое.
Нельзя было есть припасы этой девушки и не говорить с нею. Поэтому завязалась беседа, сначала несколько сдержанная, но затем все более непринужденная, так как Пышка держала себя превосходно. Графиня де Бревиль и г-жа Карре-Ламадон, обладавшие большим светским тактом, проявили утонченную любезность. В особенности графиня выказывала приветливую снисходительность высокопоставленной дамы, которую не может запачкать общение с кем бы то ни было; она вела себя очаровательно. Но толстая г-жа Луазо, наделенная душой жандарма, оставалась неприступной; она говорила мало, зато много ела. Разговор шел, разумеется, о войне. Рассказывали о жестокостях пруссаков, о храбрости французов; эти люди, спасавшиеся от врага бегством, воздавали должное мужеству солдат. Вскоре заговорили о личных обстоятельствах, и Пышка с неподдельным волнением, с той пылкостью, какую проявляют иногда публичные женщины при выражении своих непосредственных порывов, рассказала, почему она уехала из Руана.
— Сначала я думала остаться, — сказала она. — У меня был полон дом припасов, а я предпочла бы кормить нескольких солдат, чем уезжать неведомо куда. Но когда я их, пруссаков этих, увидала, то уже не могла совладать с собою. Все во мне так и переворачивалось от злости, я проплакала целый день со стыда. Ох, будь я мужчиной, я бы им показала! Я смотрела на них из окошка, на этих толстых боровов в остроконечных касках, а служанка держала меня за руки, чтобы я не побросала им на головы всю свою мебель. Потом они явились ко мне на постой, и я первого же схватила за горло. Задушить немца не труднее, чем кого другого! И я бы его прикончила, если бы только меня не оттащили за волосы. После этого мне пришлось скрываться. А как только подвернулся случай, я уехала, — и вот я тут.
Ее стали усиленно расхваливать. Она выросла во мнении своих спутников, не проявивших такой отваги, и Корнюде, слушая ее, улыбался с одобрением и благосклонностью апостола; так священник слушает набожного человека, произносящего хвалу богу, ибо длиннобородые демократы стали такими же монополистами в делах патриотизма, как люди, носящие сутану, в вопросах веры. Он, в свою очередь, заговорил поучительным тоном, с пафосом, почерпнутым из прокламаций, которые ежедневно расклеивались на стенах, и закончил красноречивой тирадой, безоговорочно разделав «подлеца Баденге».
Но Пышка тотчас же возмутилась, потому что была бонапартисткой. Она побагровела, как вишня, и, заикаясь от негодования, проговорила:
— Хотела бы я видеть вашего, брата на его месте. Хороши бы вы все были, нечего сказать! Ведь вы-то его и предали. Если бы Францией управляли озорники вроде вас, только и оставалось бы, что бежать вон!
Корнюде сохранял невозмутимость, улыбался презрительно и свысока, но чувствовалось, что сейчас дело дойдет до перебранки; тут вмешался граф и не без труда уговорил разволновавшуюся девицу, властно заявив, что любое искреннее убеждение следует уважать. Между тем графиня и жена фабриканта, питавшие, как и все благовоспитанные люди, бессознательную ненависть к республике и свойственное всем женщинам инстинктивное пристрастие к мишурным и деспотическим правительствам, почувствовали невольную симпатию к этой проститутке, которая держалась с таким достоинством и выражала чувства, столь схожие с их собственными.
Корзина опустела. Вдесятером ее очистили без труда и только пожалели, что она недостаточно велика. Разговор тянулся еще некоторое время, хоть и стал менее оживленным после того, как покончили с едой.
Читать дальше