Мангольф глянул выжидающе; но Терра выразил одно наивное изумление. Как искажаются события в устах толпы! Какой неверный взгляд на его отца! На его отца, самого рассудительного человека в мире!
— А Кватте подделал векселя, — продолжал Мангольф насмешливо. — Таким образом доброе имя еще одного из старейших кланов нашего почтенного города ставится под вопрос по милости Христиана-Леберехта Кватте.
— Они ходят в церковь, они даже крестят свои суда, — язвительно подхватил Терра. — Они закоснели в том мировоззрении, которое левее национал-либерализма [2]видит одно непотребство… — Он говорил еще долго, с возмущением, от которого ему внутренне становилось только веселее, пока Мангольф не возразил, что как-никак здесь, в городе, немало богатых, по-настоящему светских людей и многие из здешних далеко пошли. Это оправдание не имело веса в глазах патриция Терра, он ненавидел этот город безоговорочно — без того стремления возвыситься, которое томило сына комиссионера Мангольфа. Сын почитаемого гражданина, Терра сказал:
— Здесь даже с большими деньгами ничего не достигнешь.
— Ну, нет. — Мангольф встрепенулся. — Представь себе, я бы явился в контору хлебной фирмы Терра в качестве лидера сильной партии и сообщил ее хозяину очень веские сведения о будущих судьбах старых бисмарковских покровительственных пошлин [3].
— Ну, а дальше?
— В наше время пошатнувшиеся фирмы спасаются как умеют. — Мангольф искоса взглянул на друга, который явно ничего не понимал. — И прибегают к весьма интересным способам. Судно консула Эрмелина, недавно затонувшее, было незадолго до того застраховано в большую сумму.
— Если бы тут пахло преступлением, Эрмелин не мог бы быть другом моего отца.
Мангольф даже рот раскрыл от такой наивности.
— Ну, — добродушно заметил он, — мало ли с кем и сам кайзер поддерживает дружбу. Нельзя же бросаться словом «преступление».
Терра, выпрямившись, разразился целой тирадой.
— На этот счет я другого мнения. Такого рода дружба клеймит людей. Сейчас, в тысяча восемьсот девяносто первом году, только в одной стране всю общественную жизнь в целом можно сводить к частному обстоятельству, а именно к единоборству Вильгельма Второго с социал-демократией.
— Он заявляет, что социал-демократия противоречит божественным законам, то есть его собственным интересам, — насмешливо подхватил Мангольф.
— Его изречение «Социал-демократию я беру на себя» — прямо-таки верх бессмыслицы.
— Все понимать буквально — значит уподобиться плохому актеру, который с одинаковым пафосом произносит все фразы подряд: священная особа моего деда, небесный зов. — Мангольф сам заговорил по-актерски.
Терра подхватил:
— Божья благодать!
— Да, романтический вздор, отнюдь не санкционированный церковью.
— Слово «гуманность» он произносит не иначе как с эпитетом «ложная».
— Только маньяк, воспринимающий весь мир с личной точки зрения, способен требовать от детей, чтобы они убивали своих родителей.
— Он думает, что опирается на армию, в действительности же он опирается на парадоксы. Долго ли они продержат его? — спросил Терра.
Юный Мангольф покачал головой.
— Очень долго, — сказал он твердо.
Юный Терра с жаром произнес:
— Не может быть, чтобы сейчас, в тысяча восемьсот девяносто первом году, разум долго оставался неотомщенным. Кто, собственно, верит этому маньяку? Все только делают вид, будто верят — из страха, из хитрости, из снобизма.
— Верят тому, в чьих руках власть! — сказал Мангольф убежденно.
— Тогда не должно быть власти!
— Но она есть. И всякому хочется урвать от нее свою долю.
Согласный ход мыслей оборвался; в двадцатилетнем задоре, юноши испытующе смотрели друг на друга — один властно, другой упрямо.
— Ты замышляешь измену, — утверждал Терра. — И ты будешь разыгрывать религиозную комедию — по примеру твоего кайзера.
— Допустим. А ты молишься разуму. Но неразумное начало гораздо глубже засело в нас, и в мире его влияние гораздо сильнее, — взволнованно доказывал Мангольф.
— Лицемерные уловки! — твердо и холодно отрезал Терра.
— Тупица! Можно подделывать векселя и все же искренне веровать. Ссылаюсь в том на кайзера, господина Кватте и себя самого.
— Чистенько же должно быть на душе у такого субъекта!
— Я презираю твою чистоплотность. Знание добывается в безднах, а там не очень чисто. Что ты знаешь о страдании? — Мангольф говорил все так же истерически взволнованно.
Читать дальше