Глаза ее загорелись радостью, словно меткий удар попал в цель.
— Но знает ли герцог, кем вы стали? — спросил де Тресиньи.
— Если не знает, то узнает, — ответила она с непоколебимой уверенностью человека, все рассчитавшего, продумавшего и спокойного за будущее. — Слух о выбранном мной ремесле рано или поздно дойдет до него и забрызгает грязью моего позора. Любой из мужчин, что поднимается сюда, может плюнуть в герцога известием о бесчестье его жены, и такой плевок уже во веки веков не сотрешь. Но слух, известие — случайность, задумав отмщение, я не могу полагаться на случайность. Чтобы месть осуществилась вполне, я должна умереть: сообщение о моей смерти откроет ему всю правду и раздавит его позором.
Последняя фраза показалась де Тресиньи несколько туманной, он не совсем понял, что герцогиня хотела сказать. Но она с безжалостной ясностью все разъяснила:
— Я хочу умереть там, где умирают такие девки, как я. Вспомните историю Франциска I: некий дворянин намеренно заразился дурной и страшной болезнью у одной из моих товарок и, заразив ею свою жену, любовницу короля, отомстил им обоим [156] Имеется в виду легенда о прекрасной Фероньер, любовнице короля Франциска I (1494–1547), широко известная, но ничем не подтвержденная.
. Я поступлю не хуже этого дворянина. Занимаясь из вечера в вечер постыдным ремеслом, я не миную страшной болезни, связанной с развратом; придет день, и я начну разлагаться заживо и окончу свои дни в какой-нибудь жалкой лечебнице. Смерть окупит постыдную жизнь! Герцог де Сьерра-Леоне узнает, как жила его жена, герцогиня де Сьерра-Леоне, и как она умерла.
В голосе герцогини звучала такая зловещая надежда, что де Тресиньи стало не по себе. Он и представить себе не мог, что бывает на свете месть столь злобная, превосходящая беспощадностью все, что он знал из истории. Ни Италия XVI века, ни Корсика, где мстят постоянно, — две страны, известные своей неумолимостью в расплате за нанесенные обиды, не привели ему на память ничего подобного, — обдумав все наперед, эта женщина мстила, принося в жертву свою жизнь, свое тело и свою душу! Де Тресиньи потрясла высота ее сатанинского замысла, потому что раскаленные добела чувства всегда высоки, — вот только раскаляет их ад, и высота у них дьявольская.
— И даже если он ничего не узнает, — заговорила герцогиня вновь, пламенея все ярче, — знать это буду я! Буду знать, чем занимаюсь каждый вечер, что пью каждый вечер грязь, и она для меня слаще нектара, потому что я мщу ему! Разве не радуюсь я каждую секунду тому, что я — гулящая девка? И всякий раз, когда я бесчещу его, разве не трепещет во мне отрадная мысль, что опозорен он мной? Разве не представляю себе его муки, от которых он корчился бы, если б знал?! Да, моя одержимость сродни безумию, но в безумии одержимости мое счастье! Бежав из Сьерра-Леоне, я взяла с собой портрет герцога, чтобы он воочию видел позор моей жизни. Сколько раз я говорила ему, словно он и в самом деле видит меня и слышит: «Смотри же! Смотри!» И когда меня переполняет отвращение от вашей близости, а оно переполняет меня всегда, потому что невозможно привыкнуть к вкусу грязи, мне помогает браслет, — и она трагическим жестом подняла прекрасную руку. — Вот оно, раскаленное кольцо, прожигающее меня до костей, я ношу его, хотя носить его — пытка, чтобы ни на секунду не забывать палача Эштевана, чтобы образ его разжигал мое исступление — исступление мстящей ненависти, которое мужчины, самодовольные глупцы, считают свидетельством наслаждения, какое они умеют дарить. Не знаю, кто вы, сударь, но знаю, что вы отличаетесь от большинства мужчин, приходящих сюда, однако и вы несколько минут назад верили, что я существо из плоти и крови и во мне есть струны, которые могут дрожать; нет, я только месть и мщу чудовищу, которое вижу на портрете. Его лицо для меня шпоры величиной с саблю, вонзая такие в бока своей лошади, араб гонит ее через пустыню. Передо мной пустыня позора, и я пришпориваю глаза и сердце, чтобы лучше скакать, когда вы меня оседлали. Портрет для меня — все равно что сам герцог, так пусть же смотрит на нас нарисованными глазами. Я понимаю наслаждение колдовать — ведь были эпохи, когда колдовали! Какое немыслимое счастье погрузить магический нож в сердце изображенного на портрете обидчика! Когда я была религиозна — потом моим богом стал Эштеван, — чтобы молиться, мне нужно было распятие, но будь я безбожницей, не люби я Бога, а ненавидь Его, мне все равно понадобилось бы распятие, чтобы яростнее Его проклинать. Как жаль, — голос ее изменился, в нем больше не рокотало свирепое озлобление горечи, он стал щемяще нежен и удивительно тих, — что у меня нет портрета Эштевана. Он начертан только в моей душе… Впрочем, возможно, это и к лучшему, — добавила она. — Если бы он был у меня перед глазами, то возвышал бы мою душу, заставляя меня краснеть за мое постыдное падение. Я раскаялась бы, я не могла бы больше мстить за него…
Читать дальше