Вот уже двадцать четыре года она записывает в свою счетную книгу «холодные напитки», выпиваемые как в партере театра «Фоли-Гобелен», так и в примыкающем к театру кафе: пиво, мазагран, пьяные вишни… Над ее головой висит на конце провода грушеподобная электрическая лампочка, обернутая зеленой бумагой, и вначале можно различить лишь маленькую желтую ручку, выглядывающую из накрахмаленной манжеты… Маленькая, чистенькая желтая ручка, чей большой и указательный пальцы, однако, почернели от бесконечного пересчитывания монет и медных жетонов.
Если приучиться глядеть внимательнее, то в зеленой полутьме лампы нетрудно различить и лицо кассирши, сморщенное личико старой ящерицы, боязливое, но все же приветливое, и совершенно бесцветное. Если уколоть ее в щеку, не брызнет ли вместо крови прозрачная капелька жидкости, омывающей пьяные вишни?
Когда я спускаюсь к себе в гримерную, кассирша протягивает мне ключ поверх пяти ярусов этих знаменитых вишен, составляющих гордость фирмы: в стеклянной вазочке красуется порция вишен, по пять штук, уложенных пирамидкой и напоминающих подстриженные кустики в горшках, что украшают регулярные парки, только вместо зеркальной глади вод они отражаются в чернильнице…
Я знаю только верхнюю часть туловища кассирши, чуть наклоненного вперед от привычки все время писать и от желания быть предупредительной… Она приходит в театр задолго до нас и уходит после полуночи. Как она передвигается? Есть ли у нее бедра, ступни — словом, тело, как у всех женщин? За двадцать четыре года, проведенные за обшарпанной конторкой, всему этому давно пора было растаять и сгинуть.
Да, ящерица, славная маленькая ящерица, вся сморщенная, хрупкая, древняя, но, в общем, не столь уж робкая: в ее тоненьком голоске звучат властные нотки, она равномерно изливает на всех доброту — свойство тех, чье могущество незыблемо. С официантами из кафе она обращается как с шумливыми мальчуганами и шикает на них, словно учительница, на артистов же смотрит как на безнадежно испорченных, несмышленых или попросту больных детей. Старый бригадир рабочих сцены, седой человек в синей блузе, разговаривает с ней почтительно, как юноша: ведь он служит в театре всего восемнадцать лет!
В глубине души кассирша чувствует себя незыблемой и утомленной, как само здание театра, а стена ее конуры, которую никогда не белят и не красят, покрывается лоснящейся чернотой, неистребимым слоем грязи: я невольно думаю об уцелевших за долгие века следах копоти от навеки угасшего светильника в пещере Кумской Сивиллы…
Именно от нее, от нашей благожелательной сивиллы, я уже три месяца получаю сведения о том, полон ли зал до отказа или только наполовину, томятся ли в забвении холодные напитки или же льются рекой. Она сообщает мне, как я сегодня выгляжу, какое настроение на галерке и успешно ли выступила сегодняшняя дебютантка.
Кроме того, я узнаю, что на улице холодно или что погода опять сырая… Погода? Что она знает о ней? Разве, собираясь в свою продуваемую ветром конуру, она не выходит из такого же сумрачного подвала, где-то там, вдалеке, разве путешествует не в метро, под землей, вечно под землей?..
До кассирши докатывается приглушенный звук оркестра, иногда принося на волне музыки вскрик вульгарного, простонародного сопрано… Слышен треск аплодисментов, как будто где-то вдали осыпаются камни.
Кассирша прислушивается и говорит мне:
— Вы слышите? Это хлопают маленькой Жади. Она хорошо пошла у нас. Это, конечно, потому, что у нее есть стиль, собственный стиль…
Голос у кассирши сдержанно-доброжелательный, но все же я угадываю в нем тайное осуждение, снисходительное презрение ко всему и всем в мюзик-холле…
Кассирша любит темный и грязный театр «Фоли-Гобелен», любит свою конуру, свои клумбы из пьяных вишен… То, что происходит на сцене, ее совершенно не касается. Когда я выхожу оттуда, запыхавшаяся, полуживая от волнения, я кричу ей:
— Как замечательно нас принимают сегодня, что за чудная публика! Вызывали четыре раза!
Она с улыбкой отвечает:
— Вам сейчас надо поскорее добежать до гримерной и хорошенько растереться одеколоном, если не хотите заболеть.
И больше ни слова, только умудренный жизнью взгляд, окидывающий меня от расстегнутого ворота до босых ног в шлепанцах.
Именно здесь, в жарком и темном инкубаторе «Фоли-Гобелен», вылупилась несносная маленькая Жади: ноги подвижные, нервные и чуткие, словно усики насекомого, голос пронзительный и ломкий, поминутно срывающийся — как лапки насекомого, что отрываются и вырастают снова, — позавчера, беседуя с кассиршей, я восхваляла исключительные достоинства этой певицы, рожденной для танца.
Читать дальше