В страшной тоске я целыми днями до изнеможения ходил на лыжах; глубоко за полночь просиживал в Твоем кресле у печки, стараясь понять что случилось. В моей правде и вере я тогда еще не колебался. Все-же временами налетали сомнения (может быть это были соблазны, Наташа?) —действительно-ли мое чувство к Марине не было любовью и не было изменой? После долгой борьбы я, несмотря на отчаянное сопротивление отца, все таки поехал в Петербург, проверять свое чувство к Марине.
Марина сильно и сложно изменившаяся за те полгода, что мы не видались, приняла мой приезд,
409
как должное. Ни о чем не сказала и не спросила ни слова; казалось, ей было все ясно, и прошлое, и будущее.
Кошмар начался сразу, с первой же встречи. Ночи напролет мы истязали друг друга безысходными исступлениями и мучительно бесплодными разговорами. Я изощрялся в жестоких доказательствах, что наши муки не любовь, что только в настоящей любви возможно исцеление от них. Марина темнела и замолкала все страшнее и глуше. То большое, особенное, сложное чувство единственной близости, которое раньше соединяло нас, исчезло почти бесследно. Марина это чувствовала, страдала, плакала, но сделать ничего не могла. Её страсть ко мне и к своей страсти порабощала ее со дня на день как наркоз; начались вспышки острого отвращения к себе и почти ненависти ко мне. Появилась неотвратимая потребность самоистязания, самоистребления. Исчезла всякая возможность хотя бы минутного душевного отдыха: — всякий разговор, всякое малейшее прикосновение к прошлому, все превращалось в сплошную муку. В мысли о самовольном уходе Тани из жизни она обрела, наконец, то страшное орудие душевной пытки, к которой тянулась её обреченная душа. Поколебать ее не было никакой возможности. Она верила в свою догадку (которую, быть может, я же ей подсказал) как в установленную истину, и всякая попытка разубедить ее вызывала припадки исступлённой ненависти ко мне.
410
Душевное состояние ухудшалось изо дня в день; никакие средства против бессонницы не помогали; появились галлюцинации, грозившие перейти в психическое расстройство. Она разрушалась на моих глазах. Все это я сознавал с полною отчетливостью, чувствовал, что все со страшною быстротой несется к неотвратимой катастрофе, и все же ничего не предпринимал, чтобы спасти Марину.
Почему?
Все время бьюсь я, Наташа, над этим мучительным неразрешимым вопросом. Одно только знаю твердо: моя воля была при мне; её хватило бы на исполнение любого решения. Порабощен я своим чувством к Марине не был, никаких «смягчающих обстоятельств» мне в этом отношении не найти. Иногда мне кажется, что все случилось прежде всего оттого, что с Твоим, таким тогда еще непонятным для меня уходом, исчезла всякая вера в возможность каких-бы то ни было решений и разрешений. Еще в Касатыни во мне родилась и стала соблазнять лукавая мысль, что жизни, реальной, настоящей жизни построить на любви вообще невозможно, что любить, в полном смысле этого нездешнего слова, только и значит, только и может значить: — разрушать всякую здешнюю жизнь.
В Петербурге эти мысли еще усилились, нашли путь к моим глубочайшим чувствам. Я жил одновременно и в отчаянии, и в восторге, быть может в восторге своего отчаяния.
411
Ответственности все это с меня не снимает и моя вина не становится меньше, нет, я это знаю Наташа. Становится только понятнее, как все случилось, и Тебе, быть может, будет легче простить меня.
Над удушьем наших отношений непрерывно вспыхивали какие-то беспричинные столкновения. Во время одной из таких вспышек мне непреодолимо захотелось (как ни стыдно в этом признаться) запустить, именно запустить в Марину чем ни будь большим и тяжелым. Первое, что попалось под руку, было имя Всеволода Валериановича. Я почти в крик кинулся обвинять Марину, что она превращает его в раба, в пуделя, который, зная, что ему никогда не скажут «пиль» только ради куска сахару на носу служит на задних лапках и исполняет все её приказы...
Это была ужасная минута: отвратительная, безобразная и сейчас такая же пронзительно стыдная, как в первый момент отрезвления.
Я попал больнее, чем думал. Бедная Марина вскинулась на меня с непередаваемым гневом: «Никогда не смейте трогать Всеволода, Вы его мизинца не стоите. Мне нечем отвечать на его любовь — это его и моя трагедия, — но если бы в мире не было такой любви, таких людей, миру не на чем было бы держаться!»
412
Я пришел в исступление, такой защиты я не ждал.
Читать дальше