– Эта Лилиан сделала из тебя просто маленького пажа!
Он таскался за ней по пятам через сад, к сырым просторным службам, был тут как тут, когда она просматривала почту или уныло проверяла счета, надоедал:
– Расскажи про Германию.
– Почему про Германию?
– Ну, когда ты там была.
Ночью ветер сорвал шифер с конюшни, повалил одно дерево на ограду и другое поперек подъездной аллеи – а наутро Гэвин уезжал в Саутстаун. На сей раз он ехал один. В Саутстауне его встретил уже на станции тупой, перекатывающийся, издали, с моря несущийся вой; с набережной (на которой, говорили, невозможно было стоять) разбегался по улицам свист. Уже наступил январь. Рокэм задержала дома злая простуда. Потому на платформе стояла сама миссис Николсон и, вся раскрасневшаяся, заслонялась от ветра муфтой. Носильщик, устроив их обоих в карете, поправил под меховой полостью грелку.
Миссис Николсон сказала:
– Да, в прошлый раз все было иначе. Или ты любишь зиму?
– Я, в общем-то, все люблю.
– А я помню, что кой-чего ты не любишь. Мысли. Ты сам говорил.
Когда проезжали мимо озаренных окон, откуда ветер выхватывал и тотчас в клочья рвал музыку, миссис Николсон вспомнила:
– Да, а тебя все в гости зовут.
Он насторожился:
– И вы будете ходить?
– Отчего же. Надеюсь, что я смогу, – сказала она.
Дом был надежно защищен от ветра. В теплой гостиной пахло фиалками. Она бросила муфту на диван, и Гэвин ее погладил.
– Как кошка, – пробормотал он, лишь только она обернулась.
– Может, мне кошку завести? – сказала она. – Хочешь, я заведу кошку?
Они поднялись наверх, и во всех комнатах стоял красноватый свет от каминов, которые здесь не чадили.
Наутро ветер утих; дома, деревья и тротуары блестели, как вымытое стекло, и отливали спокойным светом неба. Рокэм, запухшая, с лихорадкой на верхней губе, сказала:
– Бастер Гэвид, вы даб хорошую погоду привезли.
Высморкавшись и, как ей, очевидно, казалось, совершенно прочистив нос, она виновато, словно кинжал, спрятала у себя на груди носовой платок.
– Бэб, – сказала она, – дедовольда, что у бедя дасборк, Беддая биссис Кодкэддод, – продолжала она, – все опять болеет.
Выздоровление миссис Конкэннон было приурочено к дате званого обеда в узком дружеском кругу в адмиральском доме. Приятельницы в один голос решили, что ей надо поберечь себя. И потому в назначенный день покупки совершал сам адмирал. Гэвин и миссис Николсон наткнулись на него, когда он хмуро выбирал цветы и фрукты. Цветы осени и весны, оспаривая календарь, пылали вместе под искусственным освещеньем, боровшимся с нежным дневным светом за зеркальной витриной.
– Для вечера? Для гостей? – воскликнула миссис Николсон. – Ах, лучше всего гвоздики! Красные гвоздики!
Адмирал стоял в нерешительности.
– Но Констанция говорила что-то насчет хризантем, белых хризантем.
– Да ведь они же такие хилые, похоронные. И нехороши для Констанции, если она все еще нездорова.
Гэвин, тем временем изучивший цены, тихонько вставил:
– Гвоздики дороже.
– Нет, постойте, – вскрикнула миссис Николсон, выдергивая из ведер все красные гвоздики, до которых могла дотянуться, и весело стряхивая со стеблей воду, – позвольте, я пошлю их Констанции! Я так жду сегодняшнего вечера. Это будет чудесно!
– Надеюсь, – сказал адмирал. – Но, к сожалению, должен предупредить, у нас не хватает одного кавалера; только что нам сообщили – отпадает бедный Мэссингэм: инфлюэнца.
– Холостякам бы не следовало болеть инфлюэнцей, не правда ли? Но отчего же не позвать кого-нибудь еще?
– Ну, в самую последнюю минуту – это может показаться несколько – э… панибратством?
– Вот те на! – пошутила миссис Николсон. – Неужто не отыщется у вас ни одного старого друга!
– Констанция считает…
Миссис Николсон подняла брови; поверх гвоздик она смотрела на адмирала. Тут-то адмирал и прищелкнул пальцами.
– Какая жалость, – сказала она. – Не люблю, когда нарушают симметрию. У меня зато есть необидчивый друг – пригласите-ка Гэвина!
На предложение столь нелепое – кто же найдется с ответом? Это был coup [2]. Она заключила скороговоркой:
– Значит, сегодня? Мы будем к восьми.
Званый обед у Конкэннонов, на котором Гэвин исполнял роль кавалера при миссис Николсон, ознаменовал новую фазу в их дружбе, большую близость, и это было только начало. Простуда Рокэм подорвала авторитет Рокэм: она не могла уже во все вмешиваться и командовать. О постыдных спусках на пляж не могло быть и речи, и утренние часы миссис Николсон стали законным достоянием Гэвина; что же до вечеров, то и тут она мило старалась, как бы ему где-то не оказалось неинтересно и не пришлось бы скучать. Гостям, приходившим к чаю, само собой открывалось его новое положение. Спать он ложился все позже и позже; понапрасну Рокэм стояла и громко кашляла под дверью; не раз он и обедал со всеми, внизу. Когда задергивали шторы, не кто иной, как он, зажигал свечи на пианино, стоял рядом с миссис Николсон – якобы с тем, чтоб переворачивать ноты, – и забывал о партитуре, следя за тем, как ее руки летают над клавишами. И в то же время он представлял себе кого-то – да хоть себя, – кто стоял бы на темной, холодной улице и оттуда сквозь щелку меж шторами видел бы в яркой комнате их обоих. Как-то она пела «В серых очах твоих радость погасла».
Читать дальше