— Ладно! — с обычным спокойствием сказал Жан, не имея возможности противодействовать своим людям. — Вечером посчитаемся.
У Мориса страшно болели ноги. Он не привык к грубым солдатским башмакам и натер себе ступни до крови. Здоровье у него было довольно слабое; казалось, спину, словно рана, жжет невыносимая боль от ранца, хотя Морис от него отделался; бедняга не знал, в какой руке нести ружье, от одной этой тяжести он уже задыхался. Но еще больше страдал он от душевного изнеможения: им овладел приступ отчаяния, которому он был подвержен. Часто, не имея сил сопротивляться, Морис вдруг чувствовал, что воля его побеждена, он подпадал под власть дурных инстинктов, плыл по течению и потом сам плакал от стыда. Его ошибки в Париже были только безумствами того, «другого», как он выражался, слабого юноши, который в часы малодушия становился способным на последние низости. И теперь, волоча ноги под изнурительным солнцем, во время отступления, похожего на бегство, он был только животным из этого стада, отставшего, разбросанного, усеявшего дороги. То был отзвук поражения, отзвук грома, прогрохотавшего далеко-далеко, во многих милях отсюда, грома, глухой отгул которого преследовал теперь по пятам людей, охваченных ужасом, бегущих, даже еще не увидав неприятеля. На что теперь надеяться? Разве не все кончено? Они разбиты, остается только лечь и заснуть!
— Ничего! — громко закричал Лубе, хохоча, как мальчишка с Центрального рынка. — Ведь мы не на Берлин идем!
«На Берлин! На Берлин!» Морис слышал, как огромная толпа выкрикивала это на бульварах в ночь безумного восторга, когда он решил пойти добровольцем на войну. И вот дохнула буря, ветер подул в обратную сторону; то была внезапная, страшная перемена ветра; ведь в этой жаркой вере вылился порыв целого народа, но при первом же поражении необычайный подъем сразу сменился отчаянием, и оно одержало верх и вихрем понеслось среди солдат, блуждающих, побежденных и разбросанных уже до сражения.
— Проклятое ружье! Ну и режет же оно мне лапы! — воскликнул Лубе, опять перекинув его на другое плечо. — Вот так дудка для прогулки!
И, намекая на деньги, которые он получил как заместитель новобранца, прибавил:
— Да уж, полторы тысячи за такую работу! Ловко меня облапошили!.. А богач, за которого меня укокошат, наверно, сидит себе да покуривает трубку у камина!
— А у меня, — проворчал Шуто, — кончился срок, я мог уже двинуться домой… Да, действительно не повезло: попасть в такую гнусную переделку!
Он бешено взмахнул ружьем. И вдруг изо всех сил бросил его за изгородь.
— Эх, да ну тебя, окаянная штуковина!
Ружье дважды перевернулось в воздухе, упало в поле и так осталось там, длинное, неподвижное, похожее на труп. За ним полетели другие. Скоро поле усеяли брошенные ружья, словно застывшие от печали на солнцепеке. Солдатами овладело какое-то безумие: голод сводил желудки, башмаки натирали ноги, переход был невыносим, за спиной чувствовалась угроза неожиданного поражения. Больше не на что надеяться, начальники удирают, продовольственная часть не кормит. Гнев и досада душили людей, хотелось покончить со всем этим сейчас же, еще ничего не начав. Так что ж? За ранцем можно бросить и ружье. Солдат охватила слепая злоба; они хохотали, как сумасшедшие, и ружья летели в сторону, вдоль бесконечного хвоста отставших, рассеянных по всей равнине.
Прежде чем отделаться от своего ружья, Лубе красиво завертел его, как тамбурмажор свой жезл. Лапуль, увидя, как все товарищи бросают ружья, наверное, решил, что так и надо, и последовал их примеру. Но Паш благодаря религиозному воспитанию еще не потерял чувства долга и отказался сделать то же самое; тогда Шуто обругал его и обозвал «поповским сынком».
— Вот ханжа!.. И все потому, что его старуха мать, Деревенщина, каждое воскресенье заставляла его глотать боженьку!.. Ступай, ступай в церковь! Подло идти против товарищей!
Под огненным небом Морис шел мрачный, молчаливый, опустив голову. Он двигался как в кошмаре, чудовищно усталый, преследуемый призраками; казалось, он идет к пропасти, разверзшейся перед ним; изнемогая, он, образованный человек, опустился до уровня этих жалких люден.
— Да! — резко сказал он Шуто. — Вы правы!
Морис уже положил ружье на груду камней, как вдруг Жан, тщетно пытавшийся помешать солдатам так позорно бросать оружие, увидел все и ринулся к нему.
— Поднимите ружье сейчас же, сейчас же! Слышите?!
Волна страшного гнева прилила к лицу Жана. Он, обычно такой спокойный, миролюбивый, сверкал глазами, властно кричал громовым голосом. Солдаты еще никогда не видели его таким; они с удивлением остановились.
Читать дальше