— Ты живешь рядом со мной, моя жизнь тебе известна, — взволнованно добавил я. — Я имел несчастье в первые же дни встретить женщину, которая стала для меня тяжким бременем и погубила меня. Я долго держал ее у себя из жалости и желая быть справедливым. А теперь я люблю Лоранс, и страсть не позволяет мне ее отпустить. Я пришел не для того, чтобы ты благоразумно помог мне расстаться с ней; я хочу, если это возможно, унять с твоей помощью свое волненье, увидеть, что не все еще во мне опозорено, обрести последнюю надежду. Я уже сказал тебе, что потерял представление о самом себе. Окажи мне услугу — исследуй все мое существо, пусть оно, все окровавленное, предстанет передо мною. Если во мне не осталось ничего хорошего, если у меня запятнаны и душа и тело, я готов погрузиться в эту грязь, совсем утонуть в ней. Если же ты сумеешь, напротив, вселить в меня надежду на искупление, я опять попытаюсь выйти из мрака на свет.
Жак слушал меня, печально покачивая головой. Помолчав немного, я продолжал:
— Не знаю, понимаешь ли ты меня так, как надо. Я страстно люблю Лоранс, я требую, чтобы она шла за мной к свету или в грязь. Я умру от страха, если она оставит меня одного с моим позором. Если я узнаю, что она бесстыдно позволяет еще кому-то целовать себя, у меня разорвется сердце. Она моя, нищая, некрасивая, и все же моя. Никто не польстится на это жалкое созданье. Эта мысль делает ее для меня еще милее, еще дороже; она не достойна никого, я один не отказываюсь от нее. Если б кто-нибудь другой нашел в себе такое же печальное мужество и я узнал бы об этом, я ревновал бы тем безумнее, что любовь человека, способного похитить у меня Лоранс, наверно, была бы сильнее моей и преданность — больше. Поэтому не пускайся в рассуждения, Жак: твои взгляды на жизнь, твои желанья, твой долг мне не подходят. Я слишком высок либо слишком низок, чтобы идти твоим путем. Ты, человек здравого ума, постарайся только убедить меня, что Лоранс меня любит, что я люблю Лоранс, что я должен ее любить.
Я разволновался, весь дрожал, я чувствовал, что мне начинает грозить безумие. Жак смотрел на меня, становясь все серьезнее, все грустнее.
— Ребенок! — повторял он, понизив голос. Бедный ребенок!
Потом он взял мои руки и задержал их в своих, молча, задумавшись надолго. Я весь горел, а у него были прохладные руки; я чувствовал, как мое лицо сходит судорога, и тщетно искал в его чертах сходство с собою, — в них сквозили лишь строгость и сильная воля.
— Клод, друг мой, — наконец заговорил он, — ты грезишь, ты вне жизни, ты запутался в кошмарах и лжи. У тебя горячка, ты бредишь, ты болен душой и телом. Ты так мучаешься, что уже не воспринимаешь ничего земного таким, какое оно есть. Ты приписываешь чудовищные размеры песчинкам, ты делаешь крохотными горы; твой разум помутился, тебе кажется, что все окружающее населено страшными виденьями, на деле же это только тени и отблески. Твои чувства и твоя душа заблуждаются, клянусь тебе, ты видишь, ты любишь то, чего не существует. Да, я понимаю, чем ты болен, понимаю даже, что вызвало твою болезнь. Ты рожден для мира чистоты, мира чести; ты пришел к нам беззащитный, не зная никаких правил, с открытым сердцем, со свободным духом; ты был так неимоверно горд, что верил в могущество своей любви, в беспристрастность, в правдивость своего разума. В другом месте, в более достойной среде, ты и вырос бы достойным. Но ты жил с нами, и твои добродетели лишь ускорили твое падение. Ты любил, когда надо было ненавидеть, ты был добрым, когда надо было быть безжалостным, ты подчинялся велениям своей совести, своего сердца, а надо было подчиняться лишь своим желаньям, своим интересам. Вот почему ты пал так низко. Эта история весьма прискорбна; ты жестоко наказан за свою гордость, которая побуждала тебя пренебрегать суждениями людей. А сейчас твоя рана кровоточит, она растравлена, раздражена твоими собственными руками, ты сам раздираешь ее. Ты внес в свое падение весь свойственный тебе пыл; стоило одному пальцу твоей ноги погрузиться в зло, и тебе уже захотелось увязнуть в нем целиком. Теперь ты в священном ужасе, с горькой радостью раскинулся на этой гнусной постели. Я знаю тебя, Клод, ты неправильно судишь о поражении, ты не хочешь быть побежденным лишь наполовину. Могу я, человек практичный и бессердечный, попробовать излечить тебя, прижигая твою рану каленым железом?
Я нетерпеливо взмахнул рукой, но Жак не дал мне раскрыть рта.
— Я знаю, что ты мне скажешь, — заговорил он с б о льшим жаром. — Ты скажешь мне, что не хочешь выздороветь и что ты даже не вскрикнешь, когда я тебя прижгу каленым железом, настолько у тебя все помертвело. Я знаю также, что ты думаешь, ведь я вижу и твой гнев, и твое презрение. По-твоему, нам цена куда меньше, чем тебе, — мы уже не любим, мы не плачем; по-твоему, этот мир, эту женщину, из-за которой ты страдаешь, создали мы; мы подлы, мы жестоки, мы пользуемся своей молодостью более постыдным образом, чем ты с твоей любовью и твоим унижением. Ты кричишь, что умираешь от стыда, что я бездушный, раз я не умираю вместе с тобой, но ведь я спокойно живу в такой же грязи. Может быть, ты и прав: мне следовало бы рыдать, ломать руки. Но я не испытываю потребности в слезах; у меня нет твоей женской нервозности, твоего ригоризма, твоей тонкости ощущений. Я понимаю, что и я и другие, все, кто любит без любви, заставляют тебя страдать; мне жаль тебя, мое бедное большое дитя, я вижу, что ты мучаешься, хоть мне и незнакомы эти муки. Я не могу возвыситься до тебя, не могу испытать твой стыд, твою боль, — у тебя слишком большая душа, слишком обостренное чувство справедливости, и потому ты страдаешь. — но я хочу вылечить тебя, передав тебе нашу подлость, нашу жестокость, хочу вырвать сердце из твоей груди и оставить ее пустой. Тогда ты пойдешь прямо по пути молодости.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу