Пение во дворе оборвалось. Скучное пение скучных Зелменовых оборвалось. Перепуганные насмерть, они, полуголые, повыскакивали из окон.
— Пожар?!
— Что случилось, Боже милостивый?
— Ничего не случилось. Это просто рухнула крыша дяди Юды.
Наверху, на фоне звездного неба, торчали, как кривые кости, отдельные стропила, а из-под них зияла ямой открывшаяся неуютная темнота чердака.
Крупные зубы Зелменовых стучали не от холода, а от страха. Теперь уже ясно, что реб-зелменовский двор снесут с лица земли.
— Что поделаешь, когда двор разваливается на куски!
— Тоже хозяева, за какой-то крышей не могли доглядеть…
— Ох, и погонят же со двора, как собак!
Но вдруг в проеме чердака показался Цалка с обрывком веревки на шее. Он занес длинную ногу над лестницей.
Тогда пасмурные Зелменовы сразу сообразили, в чем дело. На дворе стало тихо, как на кладбище. Лишь у бабенки дяди Фоли после первого замешательства хватило духу закричать:
— Слыхали что-нибудь подобное? Чтобы человек не мог, наконец, повеситься!
— Что ты натворил с отцовским домом?
— Дохлятина, что ты насел на нас?
Какая-то баба плакала.
Но Цалка, казалось, ничего не слышал. Он, несчастный, спускался по лестнице и напевал, думая, наверное, что он ступает по небесной лестнице уже на том свете.
Внизу он затуманенным взглядом обвел взволнованных Зелменовых, потом протянул в их сторону руку, как бы прося: «Умолкните, наконец!»
Конечно, стало тихо. Он ухватился за обрывок веревки на шее и, обратившись к этим людям, проговорил слегка осипшим голосом, но отчетливо, как никогда.
— Игра, — сказал он, — теперь окончена. Наши актеры, как я вам уже раньше говорил, — это все духи, и они растаяли в воздухе, в чистом, прозрачном воздухе. И так же, как эта беспочвенная иллюзия, растают башни и небоскребы, гордые дворцы, торжественные храмы и сам великий шар земной. Подобно исчезнувшему бестелесному представлению, все это не оставит после себя и следа. Мы все из той материи, из которой сотканы сновидения, и наша маленькая жизнь окружена сном.
У дяди Ичи в глазах стояли слезы.
— Вот до чего может докатиться человек!
* * *
На что был похож в тот вечер реб-зелменовский двор?
Реб-зелменовский двор в тот вечер был похож на старый пруд, вода в котором загнила и зеленеет под свисающими ветвями; воздух водянисто-больной, хотя золотой карась иногда еще бултыхается в тине, и тогда морщится толстая зеленая кожа воды.
Утром нашли Цалела дяди Юды мертвым. Он висел у себя дома, на западной стене.
Два мрачных дома Менде-кожевника на берегу речки, похожие на два мусорных ящика, обросли двором на полкилометра, большими корпусами, кирпичной трубой чуть ли не на сто сажен в небо, целой сетью узкоколеек, электрических проводов, телефонов, постоянным автомобилем у входа в контору, летним садом, клубом, библиотекой, лабораториями и гудком, у которого особый, спокойный голос, как у кожевника.
На рассвете, когда фабрики начинают реветь на весь город, кожевники сквозь сон улавливают спокойный голос родного гудка: низкий и широкий, он выделяется среди всех, как бас в оркестре.
И тогда вдруг брызнет свет из окна дяди Фоли, а вскоре зажигается электричество и у Беры.
В ранний час, в сером предутреннем свете, не звезды поют — это реб-зелменовский двор оглашает перекличка гудков.
* * *
Кожевенный завод вырос на Свислочи новым городом. Эта мутная речка теперь как бы вытекала из-под завода. Казалось, что это он выпускает Свислочь на серые белорусские поля.
Были такие старые кожевники, в особенности среди сморгонских философов, которые всю свою жизнь привыкли считать, что члены их собственного тела предназначены для того, чтобы дубить кожу: их руки, босые ноги, голова, плечи и даже язык. Эти старые кожевники были теперь окружены разного рода машинами, проделывающими с кожей все операции. И вот эти люди почувствовали себя в некотором роде обманутыми. Они бродили по цехам, зевая, как будто у них болели животы. Они, старые кожевники, подталкивали к машинам этих «безусых выскочек», а сами предпочитали зольный цех, где еще можно было стоять над шкурой с косой в руках.
Хема-кожевник, шестидесятилетний, умный Хема, стал бракером в фальцовочном отделении. У серых окон стояли машины. Хема всегда видел перед собой, в матовом свете цеха, лишь голые, лепные плечи фальцовщиков, которые молча растягивали сизые шкуры. Он стоял над высоким столиком, на котором были навалены кожи, подперев руками голову, и ожидал приема новых партий. Вот так ждут в синагоге, пока раввин не кончит продолжительной молитвы — Шмонэ-эсре.
Читать дальше