— Цалка, посмотри: красивая фигура?
* * *
На обратном пути они шли полем. Рожь уже налилась. Ни единого шороха. Тишина. Горячие стрижи скользили низко над рожью, а в вышине пылало солнце сплошным огнем. Они затерялись во ржи. Только время от времени Тонькина красная косынка выныривала из ржи крупной каплей крови. Тонька пела:
Ох ци мне, ох!
На болоце мох.
Хлопец па дзяучынцы
Сем гадоу сох.
Сох та ён, сох,
Высах, як гарох…
Ох ци мне, ох! [6] Ох ты мне, ох! На болоте мох. Парень по девчонке Семь годочков сох. Сох он, сох, Высох, как горох… Ох ты мне, ох… (белорусск.)
Она пела, а Цалел в этот жаркий день тащился за ней вместо тени.
Он думал: «Тонька, ты что-то ко мне равнодушна. Можно даже сказать, что ты относишься ко мне холодно, и мне это не нравится, потому что я, видимо, немного влюблен».
Он обронил тихий, затаенный вздох, который, как известно, является худшим признаком этого розового недуга.
* * *
В город вошли они с другой стороны. Зной, который лился с перегретых железных крыш, был здесь еще гуще.
Энская разрытая улица походила на фабрику. Во всю длину ее стояли рабочие, голые по пояс, с лопатами и ломами в руках. Прокладывали рельсы для трамвая. Косое солнце отражалось на голых отшлифованных плечах, как в зеркалах. Несколько сот загорелых спин спокойно двигалось в ритме труда. Мускулы скользили и струились смуглыми волнами по человеческой реке. Рельсы сваривали ацетиленом. Печурки, обмазанные глиной, кроваво-красно тлели в сверкающем воздухе. Время от времени где-то, среди группы обнаженных тел, с шипением взрывался ацетилен. Синий огонь рассыпался фосфорическими звездочками, и над мокрыми, вспотевшими телами поднимался пар, как в бане. Работали молча, и в этом раскаленном молчании брали начало два ряда длинных, черных, твердых рельсов. Возле них мелькали голые люди, обтачивавшие стальные опухоли на сплавленных стыках.
— Правда, красиво? — спросила Тонька.
— Да, красота человеческого труда, — ответил Цалел, как по книжке.
Тонька сказала:
— Есть песня зелменовского поэта Кульбака, которая все время вертится у меня в голове:
И время приспело
Парням загорелым
Душою и телом
Отдаться борьбе
За великое дело,
Что в муках созрело
И в каждом отважном
Бурлило и пело.
— Да, — согласился Цалел дяди Юды, — хорошее стихотворение!
Потом они брели уже усталые и даже дулись друг на друга. Тонька бесцеремонно дразнила его, ехидно спрашивая, принадлежит ли он, Цалел, к числу парней с красивыми телами. Он оправдывался:
— Я все еще придерживаюсь взгляда, что дух творит тело.
— А что еще тебе остается сказать, Цалка?..
Его вдруг взяла досада: зачем возится он с этой пустой девчонкой, такой заносчивой и уверенной в своем трезвом взгляде на жизнь? Ведь более серьезного слова она просто не способна воспринять. Он уже подумывал, что его любовь к Тоньке — это ошибка, мальчишество, не по его двадцати шести годам. Вот как далеко он зашел в своих мыслях!
Когда Цалел уже собирался войти в дом, она его вдруг нежно взяла за небритый подбородок:
— Ты влюблен в меня, котик?
Цалел слонялся по двору. Он ходил сам не свой, как лунатик, галстучек у него сбился набок.
Дядя Ича, который наблюдал из своего окна за порядком в реб-зелменовском дворе, остановил швейную машину. Дядя Ича долго, с подозрением следил за тем, что делает Цалел, и как только установил, чем тут пахнет, вышел во двор предупредить о несчастье.
Прежде всего он побежал к дяде Юде. И надо же так случиться, чтобы дядя Юда был не в духе, — он схватил палку, этот дядя Юда, и стал гнать своего преданного брата из дому.
— Что ты скажешь на этого козла Ичку, — раскричался дядя Юда, — он уже лезет из кожи вон!
Дядя Ича едва успел выскочить и придержать дверь снаружи, чтобы этот сумасброд за ним не погнался, и там, за дверью, он дал себе зарок не вмешиваться.
— Какое мне дело, в конце концов! Да повесьтесь вы все!
Дядя Ича снова сел за машину и уже больше не вымолвил ни слова.
* * *
Летний день ушел восвояси, и двор реб Зелмеле в темно-золотистых огнях четко выделялся всеми своими углами. Зелменовы сидели расстегнувшись у порогов и понятия не имели, что готовилось у них под самым носом.
К полуночи вдруг послышался дикий крик. Это кричал дядя Ича.
Реб-зелменовский двор оцепенел от ужаса. Повыскакивали голыми из домов. В темноте белели длинные женские рубахи, метались растрепанные бороды. Крики доносились откуда-то сверху — кажется, с чердака дяди Юды.
Читать дальше