Здесь обнаруживается различие в рангах между трагическим и социальным миром, в котором страдание обусловлено внешними отношениями и потому ожидается его преодоление извне. Там внешнее не выражение и средство, а суть и цель. Это делает социальную драму противоречием в себе самой, так как в ней не трагическая, а гуманитарная и цивилизационная задача решается трагическими средствами и физическое страдание возводится в ранг душевной нужды. Но в задачу поэта не входит решение вопросов, которые гораздо лучше и проще решать парламентам и политическим партиям, юристам, медикам и национал-экономистам.
Но еще значительнее, чем то, что движет читателем в определенное мгновение, а именно чувство бесчестия, еще значительнее то, что в нем творится, — и это может быть совсем не так маловажно. Со стороны мы видели, как он отложил книгу, чтобы прервать мучительную навязчивость. То, что теперь происходит, напоминает усилие, знакомое каждому по миру снов. И здесь прорываются часто весьма мучительные представления, которые в своей наготе неизбежны и не могут не быть допущены в большое общество. От этого беспомощного состояния избавляет лишь одно средство, неминуемое в своей необходимости для человека, а именно воля к пробуждению. Она объявляется, ставя под вопрос действительность переживания, и торжествует, оставляя позади себя сновидение, как призрак или даже как предмет осмеяния.
Совершенно подобным образом поступает читатель, как я полагаю, того же склада, что и Дон Кихот, словно рассекающий при чтении воздух мечом. Он видит своего героя, то есть самого себя, поставленного автором в одно из положений, когда человек чувствует: с него заживо сдирают кожу. Что может быть естественнее, если он, чтобы избежать подобного мучения, становится на вышеупомянутый путь сновидца? Он начинает сомневаться в действительности своего переживания и к собственному успокоению открывает, что все это, в сущности, лишь на бумаге и, по всей вероятности, высижено каким-нибудь чудаком, а при такой предпосылке из него можно извлечь другие, по-настоящему забавные страницы. После того как читатель соберется с мыслями, переведет дух, может быть, съест яблоко, он, пожалуй, будет в состоянии снова взять книгу и теперь с куда меньшей наивностью участвовать в дальнейших событиях. Так он с двойными процентами отплатит поэту за его посягательство, поскольку поэт претендовал не только на действительность, но и на ее высшую, обязательнейшую форму, обоснованную идеей. Может быть, стоит заметить, что нашего читателя смутил не выпад против плоских реальностей обывательского мира, а только погрешность против магической внутренней гармонии жизни и против ее ценностей, воспринимаемых как насущные. И несомненно, самые смелые, самые рискованные песни Ариоста бесконечно действительнее, чем любой реалистический роман.
Теперь, когда при этом размышлении я намерен окончательно распроститься с моим читателем, мне приходит на ум, до какой степени он все-таки прусский читатель. Он — человек, которого вместе с Кантом смутило бы несоответствие эмпирического характера интеллигибельному {101}, человек, которому вместе с Шопенгауэром как чистому субъекту познания соразмерен лишь объект как идея {102}, человек, который вместе с Гегелем {103}полагает единство идеи и бытия, для которого вместе с Фихте {104}мир — лишь материал для героической воли и которого вместе с Ницше восхищает решительный выход за пределы только человеческого. Более того, он — в высшей степени странное явление прусского анархиста, возможного лишь в эпоху, когда любой порядок потерпел кораблекрушение, и он, вооруженный лишь категорическим императивом сердца, ответственный лишь перед ним, пересекает хаос насилий, влекомый измерениями новых порядков.
О ты, одинокий читатель, жаждущий общества героев! Ты узна́ешь часы, когда перелистаешь рискованнейшую книгу в мире, книгу, которую ты написал своей кровью и чтение которой называют воспоминанием. Наверняка в ней, как мы все, ты наткнешься на слабые места, — на места, которые предпочел бы не писать, так как и ты позволил низости водрузить свой стяг на какой-нибудь стене, рассчитанной на твою защиту. И поскольку ты — твой собственный автор, тебя вдвойне обожжет то, что тебя могло оставить твое собственное притязание на действительность, заключающуюся лишь в идее и подвиге, сообразном ей. Здесь ты будешь причастен тому плодотворному страданию, которому нельзя помочь извне, той неудовлетворенности, которая из себя самой извлекает единственно решающую помощь.
Читать дальше