В этом кроются намеки на причину, по которой, как я полагаю, казни должны совершаться в присутствии многочисленнейших свидетелей, по крайней мере у народов, чье чувство вины еще не изглажено счетной машиной современной цивилизации. Ибо даже если здесь речь идет о наказании, пусть даже заслуженном, то в существенном, то есть внутри жизни с ее магической общностью, совершается искупление, а именно искупление бесчестия, нанесенного преступником своей жертве, — не самому себе и даже не обществу, а человеческому достоинству вообще. Поскольку в этом достоинстве, в этом героическом ядре жизни участвует каждый, оскорблением, нанесенным ему, нанесено оскорбление каждому. Так что топор поражает не столько преступника, чье индивидуальное сознание гаснет в момент, когда катится его голова, и он скорее объект, чем субъект искупления, топор поражает всех остальных. Ибо как преступление в реальном мире определяется не самим злодеянием с его последствиями, а посягательством на высшую закономерность, так существенна не смерть преступника сама по себе, а эта закономерность, восстанавливаемая через нее. Так, один из идеальных образов совершенного мира — преступник, сам себя приговаривающий к смерти, чтобы его братья не утратили веры.
Это происходит в истинной драме, где высшее прозрение поэта выносит приговор его собственной плоти и крови и он сам же приводит этот приговор в исполнение. Ничем иным, как этим, объясняются загадочные самообвинения в колдовстве, дошедшие до нас из времен Средневековья. Они были вызваны чувством людей, считавших свое зло ходячим оскорблением Богу и признававших втайне творимое ими столь ужасным, что сожжение своего телесного образа представлялось им единственной возможностью не утратить навеки своего участия в Божественном достоинстве.
Вот где затерялись мы! Ибо в этом пункте следует задаться вопросами, могущими лишить нас нашего последнего, сомнительного притязания на цивилизованность. Поспешим признать, что наше время в совершенном праве пустить в ход все свои средства, всю массу проницательности, доступной прессе, в игре против смертной казни. И действительно, если утрачена вера в глубинную вину, преступление остается как проблема, решаемая средствами логики и психологии. Тогда мы в состоянии доказать, что преступление основывается на ненормальности, на болезни или на социальных предпосылках. И здесь преступлением затронут каждый в отдельности, и здесь лезвие топора поражает каждого, но врезается оно уже не во внутреннее и сверхличное, а во внешнее, исключительно личное недоразумение. Можно было бы сказать, что общность оподлилась; но можно также сказать, что нет больше смысла приносить жертвы, от которых осталась только боль как форма, а не содержание в его значении. Гуманность права, когда она экономно обращается с индивидуальной жизнью, но не потому, что в этом драгоценнейшее, а потому, что драгоценнейшее то, что ей осталось.
Но я возвращаюсь к другу книг, к невидимому спутнику поэта, и надеюсь, что он еще не утратил участия во внутренней героической жизни, в жизни воинов и верующих, или хотя бы желает в ней участвовать. Это мир, открываемый искусством, когда оно прорывается к горячим источникам воли, и об этом напряжении говорит Бодлер:
Вот, Господи, Твоя небесная опека,
Которая в себя велит нам верить впредь;
Вздох пламенеющий от века и до века,
Чтоб вечности Твоей достичь — и умереть.
Мы видели, как самоубийца вооружается, осознав, что поруган героический характер жизни. Мы видели, что злодеяние во времена веры глубже потрясает чувство, ибо оно уничтожает образ высшей жизни в злодее и ставит общую жизнь под вопрос. Подобному потрясению поэт может подвергнуть своего друга, который предается ему, беззащитный, предстает ему с открытым сердцем. Это, между прочим, превращает иронию, окрашивающую сегодня три четверти наших книг, в недостойное поэта средство, так как она, против кого ни была бы направлена, всегда задевает читателя. Ибо существо ее в том, что она возбуждает чувство, признаваемое рассудком, сопровождающим его, за предельное и наигранное. Она словно предает сердце рассудку, а юмор, наоборот, предлагает шутку, как фасетку, которой сердце пользуется, как зеркалом.
То, что ощущается как постыдное, бывает, как сказано, бесконечно разнообразным. Во всяком случае, откладывая книгу в сторону, когда что-то в нас возмутилось, мы в то же мгновение можем установить, что это произошло, так как жизнь завела нас в положение, представляющееся нашему чувству недостойным. А что считать недостойным, зависит от особенностей оценки. Так, деловитая трезвость бывает неприятно поражена в местах, поднимающихся до пафоса или до лирической проникновенности, так как здесь оскорблено чувство реальности. Жан Поль {99}подвергает читателя с таким характером настоящей пытке. А героическому характеру, чью сторону мы здесь принимаем, позиция Руссо предлагает совершенно непреодолимые препятствия, ибо в глазах подобного читателя для изгибов низменной души степень откровенности, с которой они описываются, не являются нравственным эквивалентом.
Читать дальше