Однажды вечером Креспель был в особенно хорошем расположении духа. Он только что разломал старинную кремонскую скрипку и нашел, что душка была в ней на половину линии более скошена, чем обыкновенно. Важное, обогатившее практику открытие! Мне удалось возбудить в нем жар разговором об истинном искусстве скрипичной игры. Креспель заговорил о старинной манере пения великих певцов, чем, естественно, вызвал замечание, что нынче искусство это попало на ложную дорогу, гоняясь за одной виртуозностью, приличной только артистам-инструменталистам.
— Может ли быть что-нибудь глупее, — воскликнул я, вскочив со стула и подбежав к фортепьяно, которое тут же открыл, — может ли быть что-нибудь глупее этих нелепых пассажей, которые похожи более на рассыпанный по полу горох, чем на музыку!
Я спел несколько современных фермат, перекрученных и вертлявых, как кубарь, аккомпанируя одними пустыми аккордами. Креспель хохотал как сумасшедший.
— Так, так! — говорил он, задыхаясь. — Я так, кажется, и слышу наших немецких итальянцев или итальянских немцев, как они распинаются в какой-нибудь арии Пучитты, Портогалло, «Maestro di capella [1] Капельмейстер (итал.).
», или, вернее, «Schiavo d'un primo uomo! [2] Первый среди рабов (итал.).
».
Теперь, подумал я, настала минута.
— Не правда ли, — обратился я вдруг к Антонии, — такая манера петь не ваша?
И при этом заиграл чудную, полную жизни песню старика Леонардо Лео. Щеки Антонии вспыхнули, небесный огонь сверкнул в оживившихся глазах, она бросилась к фортепьяно, губы ее открылись — но вдруг в один миг Креспель вскочил со стула, крепко схватил меня за плечи и крикнул душераздирающим тенором:
— Сынок! Сынок! Сынок!
Вслед за тем он продолжил тихим певучим голосом, держа в самой учтивой позе мою руку:
— Было бы крайне невежливо и в высшей степени противно общепринятым правилам приличия, любезный господин студиозус, если бы я громко выразил желание, чтобы сам дьявол взял вас на этом месте своими калеными когтями за ворот и отправил таким образом куда следует! Но, несмотря на это, вы должны помнить, что на улице становится темно, а на лестнице нет света, и потому, если бы я даже вас с нее не сбросил, то вы все-таки рискуете переломать ноги, ежели станете спускаться в потемках! А потому убирайтесь домой подобру-поздорову и не поминайте лихом вашего покорнейшего слугу в случае, если вы более никогда — вы это слышите! — никогда не найдете его дома!
Затем он меня обнял, повернул и, по-прежнему крепко держа, довел до двери, так что я не мог даже взглянуть на Антонию. Вы понимаете, что при всем моем желании поколотить Креспеля палкой, я не мог этого сделать в том положении, в каком находился.
Профессор долго надо мной смеялся и уверял, что отношения мои с советником испорчены теперь навсегда. Я слишком уважал или, вернее сказать, боготворил Антонию, чтобы разыгрывать перед ней роль подоконного воздыхателя и искать любовных приключений. С растерзанным сердцем оставил я Г***, и хотя мало-помалу, как это всегда бывает, пламенные краски моей фантазии стали блекнуть, но память об Антонии и ее пении, которого я никогда не слыхал, часто озаряла мое сердце светом, похожим на тихое мерцание бледно-розовой вечерней зари.
Через два года, уже совершенно устроившись в Б***, предпринял я путешествие по южной Германии. На ясной вечерней заре предстали предо мной башни Г***, и чем ближе я к нему подъезжал, тем сильнее охватывало меня чувство какого-то мучительного страха. Грудь мою точно давила свинцовая тяжесть, я не мог дышать и вынужден был выйти из кареты на свежий воздух. Грусть овладела мной настолько, что я почти ощущал физическую боль, как вдруг я услышал аккорды торжественного хорала, пронесшиеся в воздухе. Звуки становились все явственнее, и я уже мог различить мужские голоса, певшие церковный гимн.
— Что это значит? — воскликнул я, почувствовав в то же время, будто раскаленный кинжал пронзил мне сердце.
— Разве вы не видите? — отвечал почтальон. — Кого-то хоронят.
Мы в самом деле ехали мимо кладбища, и я ясно видел группу одетых в траур людей, стоявших около гроба, который готовились закопать. Слезы брызнули у меня из глаз; мне казалось, что тут хоронили всю радость и счастье моей жизни. Лежавший на дороге холм скрыл кладбище из моих глаз, так что я не мог более видеть, что там происходило; хорал умолк, и скоро я увидел выходивших из ворот кладбища людей в траурных одеждах. Они возвращались с погребения. Профессор с племянницей под руку, оба в глубоком трауре, тихо прошли мимо, не заметив меня; племянница закрывала глаза платком и плакала навзрыд. Я чувствовал, что не в силах ехать в город, и, отправив своего слугу с каретой и вещами в гостиницу, сам бросился прогуляться по знакомым местам, думая разогнать то тяжелое настроение, которое, может быть, было следствием усталости, дорожной жары или чего-либо подобного.
Читать дальше