Моя простуда, несмотря на такие утешения, очень некстати: и без нее тоскливо, а тут еще лежи с градусником под мышкой в Аксюшиной комнате. Перед самой болезнью я получил еще один действительно замечательный подарок, но мне и видеть-то его пришлось раза два — не больше. Тетя Дина Козлова подарила мне настоящего живого ослика: это лохматенький рыжий скотик, совсем еще маленький, но страшно упрямый. Тетя Дина сама не раз приезжала к нам на легкой тележке, запряженной ее ослицей Мушкой, а еще раньше, говорят, у нее была упряжка из трех собак. Милка, Перец и Шах без труда резво возили ее в маленьких саночках, она ведь и сама-то такая маленькая, тетя Дина. Но подаренный осленок катать меня еще никак не соглашается. Я забираюсь на него верхом, и, если Вера несет впереди тазик с овсом, он бежит за ней, если же нет — бойко и уверенно бежит в свое стойло. Назвали ослика Букой.
Наконец, температура становится устойчиво нормальной. Мне разрешено вставать. Но заниматься мной некому. Все заняты чем-то своим: мама отдает распоряжения по хозяйству, Вера пишет письма братьям, отец работает, Аксюша что-то шьет.
Вчера вечером папа прочел мне вслух «Бурю» Шекспира. Мне очень понравилось, но что, если и мне попробовать… написать нечто подобное, но совсем свое?
Уже несколько листков бумаги исписано торопливыми каракулями. Сижу, задумчивый и сосредоточенный. Начало — сцена на корабле. Боцман ругает матросов и гонит всех их в трюм, чтобы они не мешались под ногами. Этот боцман свиреп совершенно по-шекспировски. И пишется все это в форме пьесы, но я об этом даже и не думаю. Просто мне так легче, как, вероятно, и Шекспиру было. Каждый говорит сам за себя, а необходимые пояснения в скобках. Но что же делать боцману? Надо ему с кем-то говорить, а матросов он уже разогнал. Входит некий Пашов: он приносит чертеж, порученный боцману капитаном. Но боцман сам чертить не умеет: «А я и линии прямой не проведу, не только круга…» Приходит капитан. Он подозрительно смотрит на чертеж и догадывается о том, кто его сделал. Что же дальше? А пусть их себе. Когда Шекспир не знал, что делать с героями, он давал им отдышаться и переходил к другому явлению с другими лицами. Так сделаю и я. В каюте едут англичанин с сыном Робертом; они закусывают, говорят о разных разностях, например, о том, что «у летучей мыши привычка странная спать книзу головой…», ищут сверчка, который мешает им спать, разоблачают матроса, съевшего колбасу из их корзины. Что с ними делать дальше? Пусть отдохнут. Теперь пустыня, караван, арабы на верблюдах. Поднимается песчаная буря — самум. Их заносит песком. Они кричат, молятся, верблюды ложатся. Один лишь старый шейх не растерялся и дает мудрые советы и дельные распоряжения. Я не замечаю, что и мудрый шейх, и пожилой англичанин, беседующий с сыном, — это мой отец. И свирепый боцман, увы, это тоже он, когда сердится. Мне кажется, что все они разные, и что с ними делать дальше — не знаю. Папа в хорошем настроении. Он раза два прошел мимо, с интересом поглядывая на меня, но ничего не сказал. Сейчас, видя мое растерянное лицо, он подходит: «Ну, что же ты пишешь?» Я рассказываю и охотно читаю ему свои сцены. Он хвалит их, говорит, что для начала это совсем неплохо, советует мне, как сюжетно связать все это обилие персонажей. Кораблекрушение, английский мистер с сыном достигают берега в шлюпке и попадают в плен к арабам. Шейх хочет их убить, но жена его жалеет мальчика. Арабы увозят их с собой на невольничий рынок. А между тем, должна была состояться их встреча с семьей, на которую они спешили, эти англичане, в… «Ты думаешь, в Лондон? Можно и так, но подумай, не лучше ли выбрать для встречи приморский город, например, Ливерпуль? Ты о нем ничего не знаешь? Это не беда…» (Как будто о Лондоне я знаю много больше). На моем столике появляются описания путешествий, географические карты Европы и Африки, подробное описание ливерпульского собора, в котором жена англичанина молится о нем, не получая никаких известий, а младшие дети рассматривают скульптурные надгробия и слышат историю знаменитых людей, погребенных в этом соборе. Сюжет все усложняется, обрастает новыми деталями и подробностями…
Наконец, пьеса готова. Отец заботливо сохранил в ней все, что было написано мной самим, и все же им сделано так много, что, мне кажется, я не могу больше считать ее совсем своей.
Ведь я не нашел бы всех этих материалов, не связал бы все это так — значит, это уже не мое. Пьеса, тем не менее, перепечатана на машинке. Папа и Вера вдвоем нарисовали к ней акварельную обложку: тут и корабль в бурных волнах, и самум в пустыне. Отец пишет коротенькое предисловие с эпиграфом из Василия Львовича Пушкина: «Семнадцать только лет? Не более того? Так розгами его». — «Молодому автору всего семь лет. К чему же он должен быть присужден за свой первый драматический опыт, если и в семнадцать лет за это полагаются розги? — спрашивает он. — Мы, однако, позволили себе отнестись к этому совершенно иначе. Правильно или неправильно, мы не сочли себя вправе отказать юному автору в совете, где могли и где это было ему необходимо…» И так далее. Эпиграф, выбранный отцом для предисловия, мне не по душе: упоминание о розгах вызывает слишком неприятные ассоциации. Но все же пьеса с каллиграфически выведенным мною по линейке посвящением отослана в Петербург дяде Леше — отцу тети Муси… Петербург… Петербурга нет уже: он переименован вскоре после начала войны в Петроград, «из патриотических чувств и соображений», — так говорят. Стало быть, у Петра в свое время плохо обстояло дело с патриотическими чувствами? У Петра, чьи слова накануне Полтавской битвы: «О Петре ведайте: ему жизнь не дорога, была бы сильна и велика Русь», — навеки запомнил наш народ. Отец с удовольствием рассказывает бон мо [46]барона Гинзбурга по этому поводу, привезенное кем-то из столицы: «Ну какой же я Гинзбург? Я теперь, наверное, Гинцеград!» Его патриотическое чувство тоже не требовало этой замены. «Глупые, никому не нужные игрушки», — отозвался он при прочтении о ней в газете.
Читать дальше