Однако о Володе пришлось бы здесь говорить слишком много. Сейчас отмечу лишь, что мое новое увлечение, еще не осознанное и не окрепшее в те дни, скоро стало предметом разговоров и шуток, которых мне хотелось бы избежать, но было уже поздно.
В те дни существовала и еще одна девушка, певшая при торжественных богослужениях в расширенном монастырском хоре, которую я совершенно не знал, но лицо ее мне чем-то нравилось, и я не утаил этого от товарищей, однажды выдав себя заинтересованным вопросом, кто она такая и как ее зовут. За эту скудную информацию пришлось мириться с тем, что два новых женских имени связались с моим, и вскоре известие о новых моих увлечениях, разукрашенное насмешками и прибавлениями, было доведено до Тани. Оказалось ли при этом как-то уязвленным ее самолюбие, имел ли все же полученный от меня поцелуй для этого самолюбия какую-то ценность и падение курса этой ценности обижало ее, я не знал. Однако, когда однажды насмешки возобновились в ее присутствии и вывели меня из равновесия, трудно было не заметить, что она с притворным равнодушием наблюдает за мной, по-видимому, испытывая интерес к тому, какими способами я откликнусь на эти насмешки. И тогда меня внезапно озарила дикая по своей глупости мысль, порожденная тем моральным одичанием, в котором я пребывал среди своих немногих товарищей. Осложненное болезненным самолюбием, это одичание не могло оказаться хорошим советчиком. Да я и не отличался изобретательностью в своих отношениях с людьми. Такие отношения складывались в большинстве случаев сами собой, и когда складывались не так, как мне хотелось бы, то, в крайних случаях, если все окончательно запутывалось, я охотнее заменял недостававшее мне остроумие грубой прямолинейностью, направляемой к цели по кратчайшему из приходивших мне в голову путей. В данном случае, как мне казалось, конкретная демонстрация своего равнодушия к обоим объектам, то и дело упоминаемым в разговоре, приобретала все свойства настоятельной необходимости.
От меня, и только от меня одного, зависел выбор: Таня, с которой, несмотря на понемногу прогрессировавшее охлаждение, меня, как мне казалось, связывало слишком многое, начиная с длительности времени, посвященного этому увлечению, и кончая поцелуем в коридоре, или… или две совсем даже не знакомые девицы. Конечно, мечта о более близком знакомстве с ними или одной из них, о каком-то будущем, более насыщенном, чем скудное настоящее, уже истощившее себя в однообразии настольных игр, записочек и чаепитий, такая мечта существовала. Существовала и не была лишена соблазна. Но… любовь требовала жертв. Верность принятым на себя, хотя бы только в воображении, обязательствам нуждалась в действенном подтверждении.
Было бы вовсе не обязательно описывать так подробно этот случай, если бы в дальнейшем аналогичное состояние не побудило меня, уже взрослого, связать на много лет свою жизнь с жизнью другого человека тем же, усвоенным еще в отрочестве, жестом, бросающим в какие-то призрачные свои корабли смоляной факел, чтобы самому себе отрезать последнюю возможность отплытия к каким-то иным берегам.
Так тема, едва намеченная в анданте и проходящая едва заметно в многоголосых звуках оркестра, повторяется раз от раза, крепнет и, наконец, звучит полным голосом на фоне смятенного всеопределяющего скерцо. Так почти комический случай спустя много лет повторяется и претворяется в нечто значительное, хотя и в других условиях и на другом материале. Мимолетный эффект быстро промелькнувшей на ветру искры может ясно припомниться и быть оценен по достоинству только лишь тогда, когда на пепелище, у обугленных бревен, в которых никакие искры не тлеют более под серой пеленой золы и летучего пепла, мы пытаемся анализировать происшедшее, восстанавливая то единственное мгновение, с которого, как нам кажется, началось это… мгновение, когда, кажется, еще легко было бы… Но нет, пустяки, ничего не было легко… Ничто не было возможно, ни тогда, ни после.
Подхваченный каким-то отупелым вдохновением, я решительно заявил, что мне нет никакого дела до двух упомянутых дур и что они для меня не представляют ровно никакого интереса, что если кто другой либо сами они в этом сомневаются, то я не сочту за труд разъяснить это недоразумение любым способом. И так как при вопросительном молчании Тани такие сомнения были мне тотчас же выражены, я, почти не помня себя, бросился к письменному столу и намарал карандашом две коротенькие грубые записки, в которых поочередно называл дурами номер первый и номер второй — оба свои обольстительные видения. В этих ничем не мотивированных записках (о, как права была сестра, решительно высказываясь против всяких наших записок!), размашисто мною подписанных, был подлинный трепет неумелого сердца, и, право же, моя нелепая выходка стоила самых пылких признаний. Но некому было оценить ее.
Читать дальше