Спать еще рано. Наверное, только начало девятого. Фитилек ярко вспыхнул в последний раз и умер, и сверкающие точки на окне загорелись ярче. Луна, что ли, там, снаружи? Ничего там нет — только мороз. Пойти к тете Кате? У них такая же тьма и такой же холод; сама тетя Катя ушла на весь вечер, а может, и на ночь тоже, играть в карты, а Паша, наверное, завалилась спать. Там то же самое: ни огня, ни дров. Встать, зажечь огонь? Спичек осталось меньше полкоробки — их надо беречь, а фитилек все равно погаснет опять, да и стоит ли ради этого вылезать из нагретой пещеры, охватившей со всех сторон дремотным теплом, скрученным в тоненьких жгутиках белого козьего руна.
Что это? Из-за запертой двери старухи доносится слабый, неуверенный аккорд рояля, потом другой, аккорды сухие, мертвые, кажется, сам рояль уже настолько озяб, что в нем не может возродиться никакая музыка. Слышно, как окостеневшие пальцы понапрасну стукаются о клавиши, не сразу попадая, куда им нужно, рояль фальшивит, и звук запаздывает, точно пробиваясь сквозь гробовую крышку и слой мерзлой земли. Это так же мало похоже на музыку, как жизнь стала мало похожей на то, что когда-то обозначали этим словом. А старуха все не сдается, словно и не замечает этого: она проигрывает несколько гамм, экзерсис, пальцы все быстрее пробегают по клавишам, к ним возвращается былая уверенность, они отходят, понемногу отвоевывая себе утраченную гибкость. Я невольно представляю себе эти растрескавшиеся, перемазанные сажей, отвыкшие от мыла, обмозоленные сухие пальцы с обломанными ногтями; они уже почти неслышно касаются клавиатуры, едва задерживаясь, скользят и взлетают, уверенные и быстрые. Рождается старая полузабытая мелодия шубертовского «Erlkönig» [97]. Когда-то его играли там, у нас… Тетя Дина, кто-то из братьев. Вот уже волшебные и таинственные звуки мчат нас на коне перемежающимся галопом не по клавишам расстроенного инструмента, не через эти затонувшие в ледяном мраке, симметрично чередующиеся, черные и белые косточки октав — нет!
Через глубокие рвы и овраги, проросшие дорогу узловатые корни исполинских деревьев, через чащу, стремящуюся уцепиться за нас кривыми сучьями, мчимся мы вперед, навстречу этим огням — голубому и розовому — там на окне или за окном, в которые можно убежать, как в сказку, под эту музыку, оставив позади неприютную жестокую действительность.
Wer reitet so schpat durch Nacht und Wind? Es ist der Vater mit seinem Kind. [98]
Огни все ближе. Мрак и холод остались позади. Нет их и больше не будет, да и были ли они когда? Вот сейчас мы доскачем, прилетим в это голубое и розовое, куда несет эта музыка. Таинственные точки расступятся перед нами дверцей в новый, удивительный мир. Уже со всех сторон охватывает полыхающее многоцветное сияние. Сейчас слезы, но радостные слезы, сами хлынут из глаз, дыхание прервется, и сердце остановится, захлебнувшись счастьем…
Рука сестры крепче сжимает мое плечо. Я не вижу ее лица, но догадываюсь, какое оно сейчас. Как давно уже в нашей жизни совсем не было музыки; она ведь тоже осталась по ту сторону рубежа, через который нас двоих перебросила чья-то злая, мстительная рука… Но где же она сейчас, музыка? Все оборвалось. Темно. Сверкавшее окно потускнело и едва различимо, а из соседней комнаты доносится скрипучий, раздраженный голос: «Вы что же, не слышите? Умерли там, что ли? В дверь стучатся в коридоре. Ко мне некому. Неужели самим трудно отпереть?» Сестра, которая, как и я, не сразу поняла, отвечает, выбираясь из-под меха: «Сейчас отопру, на что же вы сердитесь, Антонина Александровна? Мы вас заслушались». Она идет в коридор и долго возится в темноте, отпирая дверь. Мне слышно, как за другой дверью не перестает ворчать старуха-соседка: «Заслушались… Нашли, что слушать… Рояль расстроен… Играешь кой-как, лишь бы согреться… Руки как култышки… Сидят, как мыши, и ждут, чтобы я открыла, а зачем я пойду, с какой стати? Ученицы знают, что я без света сижу… Тут помри, так и то никто не заметит…» Между тем, в конце коридора возникает какое-то оживление. Входит сестра, чиркает спичку и зажигает фитилек. За ней я узнаю тетю Марусю Л. Ее моложавое красивое лицо разрумянилось на морозе, глаза блестят, будто налитые слезами какого-то восторга. Видимо, не замечая ничего кругом, она хватает Веру за обе руки, восклицая: «Верочка! Взят!» — «Кто? Петроград?» — догадывается сестра. При свете вновь разгоревшейся коптилки я вижу, как никнет серьезное лицо сестры: «Только-то?» Ей не хочется обидеть вестницу своим равнодушием, но, в сущности, новость настолько для нее безразлична, что она не в силах даже сделать вид ею обрадованной.
Читать дальше