и «вышвырну» его из колледжа, если он не прекратит встречи с Сибиллой или не разведется с женой (которую, между прочим, она воображала через призму диких россказней Сибиллы как стерву и уродину). Я моментально припер его к стене. Он сказал, что беспокоиться не о чем: уже решено оставить колледж и перебраться с женой в Олбани, где его ждет работа в отцовской фирме; таким образом, дело, угрожавшее разрастись до одной из тех безнадежно запутанных ситуаций, что тянутся годами, вовлекая в свою орбиту периферийные звенья друзей-доброхотов, бесконечно обсуждающих драму, сделавшуюся всеобщей тайной, и даже обретающих новую счастливую близость на почве чужих печалей, — это дело, казалось, закончилось.
Помню, как на следующий день я сидел за столом на возвышении в большой аудитории, где принимал письменный экзамен по французской литературе, — накануне самоубийства Сибиллы. Она вошла на высоких каблуках, с сумкой, бросила ее в угол на другие портфели, одним пожатием худеньких плеч избавилась от мехового пальто, положила его на сумку и с двумя-тремя соученицами подошла к моему столу, чтобы узнать, когда я вышлю им по почте отметки. Я сказал, что мне потребуется неделя. Помню также, что я еще подумал, сообщил ли ей З. о своем решении, и почувствовал острое беспокойство за мою добросовестную студенточку; в течение двух с половиной часов мой взгляд все возвращался к ней, такой по-детски хрупкой в облегающем ее сером костюмчике; и так я посматривал на вьющиеся темные волосы, шляпку в мелких цветочках с переливчатой вуалькой, модной в тот сезон, и на личико под ней, подпорченное на кубистический манер следами кожного раздражения, жалко замаскированного кварцевым загаром, придававшим скульптурность ее чертам, привлекательность которых страдала еще от того, что она раскрашивала все, что можно раскрасить, так что ее бледные десны за вишнево-красными губами и синеватые разбавленные чернила глаз под густыми тенями век были единственными окнами в ее красоту.
На следующий день, разложив мерзкие тетрадки по алфавиту, я погрузился в пучину почерков и раньше времени добрался до Валевски и Вейн, чьи работы по ошибке засунул не туда. Первая предстала в удобочитаемом обличье, зато контрольная Сибиллы являла обычную для нее комбинацию нескольких бесовских почерков. Она начинала очень бледным, очень твердым карандашом, основательно продавившим потемневшую обратную сторону листа, но не оставившим четкого следа на лицевой поверхности страницы. По счастью, кончик карандаша скоро сломался, и Сибилла прибегла к другому, более мягкому грифелю, постепенно переходившему в непрочитываемую размытость, выглядевшую почти углем, к которому, облизывая карандаш, она добавляла крупицы помады. Ее работа, будучи еще хуже, чем я ожидал, являла все признаки отчаянного прилежания: подчеркивания, переносы, ненужные сноски, как если бы она стремилась завершить все наиболее достойным образом. Затем она одолжила авторучку у Мэри Валевски и приписала: «Cette examin est finie ainsi que ma vie. Adieu, jeunes filles! [1] Эта экзамин закончена, так же как моя жизнь. Прощайте, девочки! (фр.).
Пожалуйста, Monsieur le Professeur, свяжитесь с та soeur и скажите ей, что смерть была не лучше, чем три с минусом, но определенно лучше, чем жизнь минус З.».
Я тут же позвонил Синтии, которая сказала мне, что все кончено, еще в восемь утра, и попросила принести ей записку, а когда я принес, просияла сквозь слезы восхищением и гордостью за причудливую пользу («Так на нее похоже!»), извлеченную Сибиллой из экзамена по французской литературе. В одно мгновение она «сварганила» два коктейля, ни на минуту не расставаясь с тетрадью Сибиллы, теперь забрызганной содовой водой и слезами, и продолжила изучение предсмертного послания, тогда как я не преминул указать ей на грамматические ошибки в нем и объяснить, что под невинным французским словом «девочки» в американских колледжах подразумевается «шлюшки» или еще того хуже. Эти довольно безвкусные банальности доставили удовольствие Синтии, пока она старалась возвыситься, вздыхая, над колышущейся поверхностью своей печали. И затем, сжимая тетрадь, захватанную так, словно она была чем-то вроде пропуска в безразличный элизиум (где карандаши не ломаются и мечтательная, ясноликая красотка накручивает локон на сонный указательный пальчик, раздумывая над какой-то небесной контрольной), Синтия повела меня наверх в прохладную маленькую спальню, чтобы предъявить мне, словно я полицейский или сострадательный сосед-ирландец, две пустые аптекарские склянки и развороченную постель, откуда нежное, ненужное тело, которое З., должно быть, изучил до последней бархатистой подробности, было уже унесено.
Читать дальше