Он остановился перед Ипполитой, взял ее руку и сказал:
— Была ли ты очень счастлива в эти несколько дней? Ответь мне. — Он говорил взволнованным и вкрадчивым голосом.
Ипполита ответила:
— Счастлива, как никогда.
Джорджио крепко сжал ее руку. Он чувствовал в этих словах глубокую искренность и прибавил:
— Можешь ли ты жить прежней жизнью?
Она ответила:
— Не знаю. Я не заглядываю в будущее. Тебе ведь известно, что вся моя прежняя жизнь рухнула.
Она опустила глаза. Джорджио страстно обнял ее.
— Ты меня любишь, правда? И я для тебя единственный смысл существования? И в твоем будущем ты не видишь никого, кроме меня?
С неизъяснимой улыбкой, приподняв свои длинные ресницы, Ипполита ответила:
— Ты знаешь, что это так.
Тогда он прошептал, склоняясь лицом к ее груди:
— Ты ведь знаешь терзающий меня недуг?
Она, казалось, угадала мысль возлюбленного и спросила его тихо, совсем тихо, словно суживая круг, где они дышали и трепетали:
— Что могу я сделать, чтобы излечить тебя?
Они помолчали, прижавшись друг к другу в тесном объятии. Но в молчании их души взвешивали и разрешали одну и ту же мысль.
— Уедем со мной! — вскричал наконец Джорджио. — Отправимся в какой-нибудь неизведанный край, останемся там всю весну, все лето, пока возможно. И ты исцелишь меня!
Не колеблясь, Ипполита ответила:
— Я готова. Я твоя.
Они оторвались друг от друга, утешенные. Настал час отъезда, последний чемодан был уложен. Ипполита собрала все свои цветы, уже увядшие в вазах: фиалки с виллы Chesarini, цикламены, анемоны и подснежники из парка Киджи и простые розы из Castel Gandolfo, а также ветку миндального дерева, сорванную около Lagni di Diana, когда они возвращались из Эмиссарио. Эти цветы могли рассказать обо всех их идиллиях. О! Как они безумно бежали вниз по крутому склону парка, по сухим листьям, где ноги тонули по щиколотку. Она кричала и смеялась, чувствуя, как через тонкие чулки зеленая крапива жжет ее ноги, и тогда Джорджио, идя впереди, начал сбивать палкой жгучую траву, и донна могла ступать по ней безбоязненно. Ярко-зеленые бесчисленные побеги крапивы усеивали Lagni di Diana — таинственный грот, где отзвуки эха превращали в музыку медленно падающие капли. И из влажного сумрака она смотрела на равнину, всю покрытую миндальными и персиковыми деревьями, серебристо-розовыми, бесконечно воздушными, нежными над бледной синевой озерных вод. Сколько цветов — столько воспоминаний.
— Смотри, — сказала Ипполита, показывая Джорджио билет из Segni Paliano. — Я его сохраню.
Панкрацио постучал. Он принес Джорджио счет. Растроганный щедростью синьора, он рассыпался в благодарностях и благих пожеланиях. В конце концов он даже вытащил из кармана две своих визитных карточки и, извиняясь за смелость, предложил их синьоре и синьору на память о его ничтожном имени. На карточках было написано затейливыми буквами: Панкрацио Петрелла.
Ипполита сказала:
— Я сохраню и это на память.
Панкрацио снова постучался. Он принес синьоре подарок: четыре или пять превосходных апельсинов. Глаза его блестели на румяном лице. Он возвестил:
— Пора идти.
Спускаясь по лестнице, двое влюбленных снова ощутили грусть и какой-то страх, словно за этим мирным порогом их ждала неведомая опасность. Старый хозяин гостиницы поклонился им при выходе и сказал с огорчением:
— А у меня на сегодняшний ужин такие отличные жаворонки!
Джорджио ответил подергивающимися от волнения губами:
— Мы скоро вернемся… Скоро вернемся…
Пока они направлялись к станции, солнце начало спускаться в море на крайней черте равнины, краснеющей среди тумана. В Checcina моросило. Когда они расставались в этот сырой и туманный вечер Страстной пятницы, Рим показался им городом, где можно только умереть.
I
В конце апреля Ипполита уезжала в Милан по просьбе сестры, только что схоронившей свою свекровь. Джорджио Ауриспа также намеревался тем временем отправиться в путь, на поиски удаленного местечка. В середине мая решено было там встретиться.
Но как раз перед своим отъездом Джорджио получил от матери письмо, полное безнадежной грусти, почти отчаяния. Откладывать поездку на родину при подобных обстоятельствах было немыслимо.
Джорджио сознавал, что долг его — спешить туда, где было истинное горе, и страдал за мать, но чувство сыновней нежности мало-помалу уступало в нем место раздражению, обострявшемуся по мере того, как перед сознанием его всплывали картины предстоящего конфликта.
Читать дальше