Каждую минуту взор его обращался к женщине-избраннице, представшей его глазам у ворот звездного царства. Он внутренне благодарил Фоскарину за художественный способ ее появления в тот момент, когда он впервые выступил перед толпой. В это мгновение он видел в ней не возлюбленную с телом, спаленным зноем страстей, несущую ему неведомые дотоле наслаждения, а чудное орудие нового искусства, вестницу великой поэзии будущего, воплощающую в своем изменчивом образе идеальные создания красоты, а в своем голосе — новое слово, ожидаемое народом. Теперь его влекла к ней не страсть, а жажда славы. И бесформенное произведение, зревшее в его душе, снова дрогнуло трепетом жизни.
Речь его пылала вдохновением. Он рисовал слушателям торжествующую Венецию, разукрашенную как для брачного пира, и весь блеск сокровищ, накопленных веками завоеваний и торговли, и дочь San-Marco, Domina Aceli, несущую пояс Афродиты, найденный ею в миртовом лесу на Кипре.
Внезапное появление среди этого пира юноши в шляпе, украшенной белыми перьями, в сопровождении необузданной свиты, вызвало взрыв всеобщего восторга, похожего на вспышку пламени факела, разгоревшегося под дуновением вихря.
— Таково было начало этой эпохи дивной осени искусства, которую до тех пор будут оплакивать люди, пока в них сохранится стремление возвышаться над узостью обыденного существования, и желание жить более яркой жизнью, а умирать более прекрасной смертью.
И дух Джиорджионе парит над этим праздником, окутанным таинственным облаком пламени. Он кажется мне какой-то мифической личностью. Судьба его непохожа на судьбу ни одного поэта на земле. Вся жизнь его покрыта тайной, некоторые даже отрицают само его существование. Нет ни одного произведения, подписанного его именем, и многие отказываются приписать ему какой бы то ни было шедевр. И однако все венецианское искусство развилось лишь благодаря его гению, у него Тициан заимствовал огонь своего творчества. Поистине, все произведения Джиорджионе представляют из себя апофеоз огня.
Он вполне заслуживает прозвище «Носителя огня», подобно Прометею.
Всматриваясь в стремительность, с какой этот священный огонь переносился от одного художника к другому, от одной школы к другой, разгораясь все ярче и ярче, я представляю себе процессии светоносцев, устраиваемые эллинами в честь Титана, сына Ианета. В день этого праздника группа юных афинских всадников отправлялась из Керамики в Колону, а предводитель их размахивал в воздухе факелом, зажженным у храма. Если факел потухал от стремительности скачки, то носитель передавал его товарищу, зажигавшему его вновь на всем скаку, этот — третьему, третий — четвертому, и так поочередно он переходил из рук в руки, до последнего, который слагал его горящим в храме Прометея. Для меня это символ эпохи венецианских художников-колористов. Каждый из них, даже наименее талантливый, хоть на мгновение держал в своих руках священный факел. Нетленными руками Бонифачио был сорван этот таинственный цветок огня.
Пальцы молодого человека сорвали в воздухе воображаемый цветок, и взгляд его устремился в небесную сферу, как бы безмолвно прося принять этот огненный дар ту, что пасла небесное стадо звезд: «Тебе, Пердита!» Но женщина в это время, повернув голову, улыбалась кому-то, стоявшему вдали.
Следя за направлением ее улыбки, взгляд его остановился на фигуре незнакомки, засветившейся на фоне мрака.
Уж не была ли то певица, имя которой прозвучало среди сумерек у борта крейсера?
Не олицетворение ли то образа, родившегося из призрака внезапного смущения, овладевшего им в тени пароходного борта и создавшего в его душе какой-то уединенный уголок, наполненный неясным чувством. В течение секунды он находился под обаянием ее красоты, подобной красоте невысказанных мыслей.
— Большинству людей, — продолжал поэт, пользуясь нарастающим вдохновением, — дивный город, которому эти художники создали такую великую душу, представляется не более как громадным неподвижным ковчегом, наполненным реликвиями, или убежищем мира и забвения!
Свой яркий бред, всю пылкость своих желаний и честолюбия, все о чем он говорил своей подруге в тихо скользившей по морю гондоле, воплощал он теперь перед слушателями в образы жажды счастья и ужаса перед грозящей опасностью. Разве он сам не поспешил бы броситься в воду, если бы случайно на дне ее заметил старинную диадему или шпагу? Разве не испытывал он в этом странном городе с его обманчивой бесконечностью ощущения человека, отдыхавшего на груди возлюбленной, прижимая ее пальцы к своим усталым глазам, и внезапно заслышавшего змеиное шипение среди шелка ее волос?
Читать дальше