Не он ли сам был этим человеком? В этом утверждении своей личности он снова приобрел всю свою уверенность и почувствовал, что с этого момента он снова стал господином своей мысли и слова, вне всякой опасности, способный увлечь в сферу своей фантазии огромную, тысячеглазую, покрытую сверкающей чешуей Химеру, коварное, легкомысленное чудовище, из недр которого выделялась женская фигура с головой Трагической Музы на фоне созвездий.
Послушные его жесту взоры толпы устремились к Апофеозу: расширенные зрачки с изумлением рассматривали это чудо искусства, как будто видели его впервые или открывая в нем то, чего не замечали прежде. Обнаженное тело женщины в золотом шлеме сверкало среди облаков, поражая силой своих мускулов и маня к себе, как живое. И от этой наготы более жизненной, чем все остальное, — восторжествовавшей над самим временем, заставившим потускнеть героические изображения осад и сражений, — казалось, неслось очарование страсти, усиливающееся дыханием осенней ночи, врывавшимся через открытые балконы. А оттуда сверху, опершись на балюстраду между двух витых колонн, сонм принцесс склонял возбужденные лица и пышные бюсты к своим младшим сестрам. В упоении поэт продолжал бросать свои окрыленные периоды, подобные лирическим строфам.
Он рисовал Венецию, пылающую страстью, изнывающую в тоске, среди тысячи зеленых поясов, и простирающую свои мраморные объятия дикой Осени с ее влажным дыханием, насыщенным чудным ароматом умирающей зелени островов. Он заставлял ее трепетать, как любовницу, в ожидании часа наслаждений. Он вызывал образы вещей, иллюстрируя их красноречивыми символами, при помощи искусства вдыхая в них жизнь. Он превозносил значение ритма, способствующего согласованию формы с содержанием. И под обаянием его слов, казалось, Венеция обладает волшебной способностью создавать свет и тени, неподражаемую ткань окутывающих ее иллюзий.
— И так как в мире существует лишь одна истина — поэзия, то только тот, кто обладает способностью ее улавливать и воспринимать, — близок к тайне победы над жизнью.
Произнеся эти последние слова, он искал встречи с глазами Даниеле Глауро и увидел их сверкающими счастьем из-под широкого, вдумчивого лба, где, казалось, теснился целый рой невысказанных мыслей. Мистический доктор стоял у эстрады, среди группы неведомых учеников, которых он изобразил поэту жаждущими и тревожными, полными веры и ожиданий, нетерпеливо рвущимися разбить цепи повседневного рабства и познать свободу упоения радостью и страданием. Стелио видел их тесный кружок, подобный ядру сгруппировавшихся сил, расположившийся там у красноватых шкафов, где покоились бесчисленные тома погребенной, забытой и неподвижной мудрости. Он различал их оживленные, внимательные лица, обрамленные длинными волосами, их полуоткрытые в ребяческом изумлении или сжатые чувственные губы, их светлые или темные глаза, в которых музыка слов — подобно изменчивому ветерку, проносящемуся над клумбой нежных цветов, — создавала внезапные эффекты смены тени и света. Он почувствовал, что держит в своих руках эти души, слившиеся воедино, и что эту единую душу, сообразно со своим капризом, он может и взволновать, и сдавить в своем кулаке, и растерзать, как легкую ткань.
В то время, как ум его то напрягался с необычайной силой, то отдыхал от непрерывного метания стрел, Стелио не переставал сохранять удивительно тонкую способность наблюдения, и мысль его становилась все более проницательной и яркой, по мере воспламенения его красноречия. Он чувствовал, как напряжение его становится все менее и менее ощутимо, а воля опережается какой-то силой, свободной и загадочной, подобной инстинкту, возникающей из глубины его души и действующей сокровенными, не поддающимися проверке путями. По аналогии ему вспомнились некоторые необычайные моменты в тиши бессонных часов, когда он писал свои бессмертные произведения, представлявшиеся ему впоследствии не результатом работы его мозга, но продиктованными каким-то властным божеством, которому рука его повиновалась, как слепое орудие. Почти то же изумление испытал он сейчас, когда его слуха коснулась неожиданная каденция звуков, слетевших с его уст. Среди общения его души с душой этой толпы произошло почти чудо. К его обычному представлению о своей личности присоединилось нечто более великое, более могущественное, и ему казалось, что с каждой минутой голос его приобретает все большую силу. Внезапно он почувствовал, как в душе его созрел идеально совершенный образ, и он пытался воспроизвести его на языке поэзии, на языке двух художников-колористов, царивших здесь, — с красочностью Веронезе и страстностью Тинторетто.
Читать дальше