На губах его была прежняя скорбная улыбка. Он сделал видимое усилие, чтобы ступить на землю, покачнулся, словно не рассчитав высоты подножек, и его первые шаги были неверные и колеблющиеся. Я помог ему пройти в расщелины забора. Почувствовав под ногами мягкую землю, он остановился и, повернувшись к цветущим деревьям, с силой вдохнул, впитал в свои светлые глаза всю эту красоту, был словно очарован ею.
Я обратился к нему, дотронувшись до его руки:
— Ты забыл об этом?
Оддо, прошедший во фруктовый сад, воскликнул в каком-то опьянении:
— Ах! Если бы Виоланта была здесь! Это благоухание стоит духов Марии-Софии.
Антонелло повторил тихо:
— Их надо привести к цветам.
Казалось, что звук этих слов с первого раза, как он произнес их, баюкал его слух, как мелодия. Повторяя их, его голос сохранял одно и то же выражение. И, слыша их несколько раз, я испытывал какое-то волнение, словно они были обращены ко мне. Желание срезать ветви, угасшее перед этим чудом живой красоты, снова вернулось ко мне, и мне смутно представлялось появление этого прекрасного дара весны в сумерках мрачного дворца.
— Здесь нет никого поблизости? — нетерпеливо окликнул я.
К нам уже бежал какой-то крестьянин. Задыхаясь, он наклонился и стал целовать мои руки с каким-то безумием.
— Срежь самые лучшие ветви, — сказал я ему.
Этот человек был прекрасный образец своей расы, достойный обитатель этой бесплодной почвы, усеянной кремнями. Действительно, мне казалось, что я вижу в нем пережиток той древней расы, которую Девкалион создал из камней. Он вынул серп и короткими быстрыми ударами начал терзать беззаботные растения. При каждом ударе более зрелые лепестки точно снегом усыпали землю.
— Посмотри! — сказал я Антонелло, протягивая ему ветвь. — Видел ты что-нибудь более нежное и свежее?
Он поднял свою слабую женственную руку и кончиком пальцев прикоснулся к лепесткам. Это был жест больного или выздоравливающего, прикасающегося к живому предмету со смутной иллюзией, что прикосновением он передает ему хоть частицу своей жизненности, как бабочки оставляют легкую пыльцу своих крыльев. И с почти нежной грустью в своей напряженной улыбке он обернулся к своему брату:
— Ты видишь, Оддо? Мы забыли, мы не помнили.
— Но разве вы не живете в саду? — спросил я, пораженный их изумлением и волнением перед простой миндалевой ветвью, как перед неожиданным явлением. — Разве вы не проводите все ваши дни среди зелени и цветов?
— Да, это правда, — отвечал Антонелло, — но я их перестал видеть. И потом вот эти… или действительно, или мне только кажется… я не умею сказать… кажутся мне совсем другими. Нет, я не умею выразить впечатления, какое они производят на меня. Ты не можешь понять.
Удары серпа продолжались, и он повернулся к миндалевому дереву, стонущему под этими ударами. Крестьянин, поднявшись с земли, сжимал ствол в тисках своих крепких ног, а над его головой, темной, как у мулата, свежее снежное облачко трепетало под ударами изогнутого лезвия.
— Скажи, чтобы он перестал! — попросил Антонелло. — Мы не сможем отнести столько ветвей.
— Мой экипаж отвезет вас в Тридженто со всей вашей ношей.
Мне нравилось рисовать себе появление весеннего дара перед решетками парка, где ждали три сестры. Я видели, их лица, словно озаренные молнией, неясные, но обладающие какими-то чертами, которые, мне казалось, я находил в воспоминаниях моего детства и отрочества. И желание снова увидеть их, снова услышать их голоса, оживить эти воспоминание их присутствием, узнать их горе, вмешаться в их неведомую жизнь мало-помалу росло во мне и превращалось в острое беспокойство.
Отдавшись течению моих мыслей и моего волнения (экипаж уже приближался к Ребурсе), я сказал:
— Прежде парк Тридженто был полон жонкилий и фиалок.
— И теперь тоже, — сказал Оддо.
— Были высокие изгороди кустарников.
— И теперь тоже.
— Я хорошо помню тот год, когда вы вернулись из Мюнхена, чтобы поселиться здесь. Массимилла была очень больна. Я почти ежедневно сопровождал мою мать в Тридженто…
Мы погружались в весну. Ветви миндаля заполняли экипаж: они лежали у нас за плечами, на коленях. Среди этой благоухающей белизны бледное лицо Антонелло казалось еще более увядшим, и печаль его лихорадочных глаз являлась слишком сильным контрастом с этим живым символом вечно воскресающей молодости и тяготела на моем сердце.
— Как жаль, что ты не приедешь сегодня же в Тридженто! — сказал Оддо с глубокой грустью в голосе. — Мне грустно расстаться с тобой.
Читать дальше