Per amor molto ed esscr poco amata,
Uisse e mori infelice, [36] Любила много, но мало была любима, Поэтому жила и умерла несчастной.
лишь мать моя жалела меня, страдала моими страданиями, умела ласкать меня, успокаивать мои муки, плакать со мной и шептать мне слова утешения. О, благословенна будь ее память!
Голос Фоскарины прервался. В глубине ее души засияли глаза матери, ласковые и одобряющие, бесконечные, как мирная даль. „Скажи мне, о, скажи мне, что должна я сделать. Помоги мне, научи меня, ты, которая знаешь“. Всей душой актриса ощущала прикосновение любящих рук, и печаль далекого прошлого хлынула на нее неудержимым потоком — без горечи, окутанная нежным дыханием. Воспоминания борьбы и страданий согревали ее, поддерживали и приносили умиротворение. На каких только наковальнях не ковалось железо ее воли? В каких только водах не охлаждалось оно? Тяжелые испытания выпали на ее долю, трудно досталась ей победа, достигнутая упорной работой среди враждебных и грубых людей. Она сталкивалась с самой безысходной нуждой, присутствовала при картинах самого печального падения — ей знакомы были героические усилия, сострадание, ужас, она видела смерть лицом к лицу.
— Я знаю, что значит голод, Стелио, и что значит наступающая ночь для тех, кто не имеет пристанища, — сказала тихо актриса.
Она остановилась между стен, подняла вуаль и устремила взгляд на Стелио.
Он побледнел под ее взором — настолько сильно и глубоко было его волнение и изумление, она предстала перед ним в новом, неожиданном свете. Он смутился, точно от странного сна, неспособный связать свое видение с реальной жизнью, неспособный сопоставить смысл ее слов с этой фигурой улыбающейся ему женщины, держащей в руках драгоценный бокал. Однако он хорошо слышал, и она стояла здесь, эта женщина в длинной собольей накидке, с нежными, прекрасными глазами, удлиненными под ресницами и словно затуманенными облаком слез, которые навертывались и исчезали, не решаясь пролиться. Она стояла здесь, эта женщина, здесь, в уединенном уголке между стенами.
— Я знаю еще и другое…
Высказываясь, она испытывала непривычную отраду. Это самоунижение укрепляло ее сердце, точно акт величайшей гордости. Никогда сознание своей власти и всемирной славы не возносило ее над боготворимым ее человеком, но в настоящую минуту при воспоминании об этих, никому неизвестных муках, о бедности и голоде в ее сердце возникло чувство превосходства над тем, кого она считала непобедимым.
И как на берегу Бренты слова Стелио в первый раз показались ей пустыми и ненужными, так и теперь в первый раз сознавала она себя более сильной, чем этот человек, которому счастье начало улыбаться с колыбели, и который терзался лишь от наплыва своих необдуманных желаний и от тревог своего честолюбия. Она представила его себе лицом к лицу с жалкой нищетой, принужденного трудиться, как невольник, изнемогающего под тяжелой ношей повседневных забот. „Нашел ли бы он тогда в своей душе энергию для борьбы, терпение для жизни…“ Она вообразила его себе беспомощным, растерянным в жестоких тисках нужды, униженным, бессильным… „О, нет, ты должен до самой смерти наслаждаться всеми благами, всей радостью жизни!“
Она не могла перенести печального видения, встававшего перед ней, и поспешила отогнать его в порыве покровительственной, почти материнской нежности. И невольным движением она положила свою руку на плечо Стелио, — заметив это, отдернула ее, но потом положила снова. Она улыбалась, потому что знала то, чего он никогда не сможет победить. В ее душе отразились вдруг ужасные, знаменательные слова: „Скажи, что ты не боишься страдания… Я считаю свое сердце способным вместить страдания всего мира“. Ее веки, похожие на фиалки, опустились и скрыли тайну ее гордости, но черты лица озарились загадочной и сложной красотой, отражавшей гармонию ее внутренних сил, таинственное направление решающей воли. Осененное тенью складок вуали, бледное лицо Фоскарины озарилось непередаваемым выражением.
— Я не боюсь страданий, — сказала она, отвечая на вопрос, заданный Стелио еще на берегах далекой реки. И рука ее коснулась щеки возлюбленного.
Он молчал, опьяненный, словно она подносила к его губам все содержимое своего сердца, словно ее сердце дрожало гроздью винограда в прекрасном бокале. Из всех образов окружающей природы среди причудливого освещения ни один не казался ему таким загадочным и манящим, как это женское лицо, открывающее перед ним священную глубину ее души, где что-то великое назревало в молчании. Он дрожал, ожидая ее признаний.
Читать дальше