— Тарзис! Тарзис!
Тогда по толпе, опьяненной ужасным зрелищем, пробежала дрожь, как будто горе оставшегося в живых товарища распространилось неожиданно и на нее. Ясно послышался в спокойной вечерней высоте приближавшейся шум машины неутомимого воздухоплавателя, огибавшего шест.
Вечером на всех улицах города было такое настроение, как после полученного известия о сражении. Картины огня и крови, пролившейся во время героических игр, привели в возбужденное состояние даже самые низы общества. В памяти людей неизгладимой печатью засело видение того, как под красными огнями пронесли на носилках посреди безмолвной толпы бездыханный труп по печальному полю, под сумеречной зарей, под тонким серпом луны.
Уже по всем улицам стоял ад огня и железа. Трескучие экипажи, пыхтящие яростью сдерживаемого хода, созданные из бесформенной тени и ослепляющего блеска, ерзали, пятились назад. Посреди трескотни и брызг глухое гудение трубок и зловещие завывания сирен звучали, как тревожные сигналы, предупреждающие об опасности. Дым и пыль крутились вихрем, и их прорезали яркие полосы света; острый запах отравлял душный воздух; человеческие лица мелькали, исчезая, как призраки, в недрах шумящих чудовищ.
— О, это ужасно, это слишком ужасно! — стонала Изабелла Ингирами, закутавшись в накидку и шарф и прижимаясь к Ване, у которой стучали зубы, как в лихорадке. — Это неслыханная вещь. Альдо, поезжай же вперед, поезжай, поезжай!
В ее словах звучали гнев и нетерпение, их остановка посреди всего этого ужаса и шума казалась ей бесконечной.
— Направо ров!
— Ничего не значит!
— Ну вот, едем.
Машина двинулась и проехала короткое расстояние, упираясь фонарями в задок шедшего впереди автомобиля; затем снова остановилась, вся сотрясаясь и шипя. Сирены выли. У края рва залаяла собака: глаза ее, освещенные лучами фонарей, сверкали демоническим блеском и были зеленее, чем изумруды на солнце.
— Вана, ты стучишь зубами?
— Я зябну.
— Тебе так холодно?
— Да.
— Тебя, может быть, немного лихорадит?
— Не знаю.
Обе закутались с головой в шарф, но, несмотря на это, различали лица друг друга. Июньский вечер напоен был влагой и электричеством. Над озером Гарда по небу пробегали проблески света. Вана держала на коленях розы, снявши их с пояса, чтобы не смять. Все внутри ее существа было натянуто, все было дерзновение и принужденность.
— Ты все еще чувствуешь недомогание?
— Нет.
— Я пошлю сказать Гиацинте Чези, что мы не приедем обедать.
— Да, но ты, может быть, поедешь одна?
У Ваны уже засела в голове одна тайная мысль.
— Ты думаешь?
Обе они, таясь друг от друга, чувствовали в голосах своих страдание, как чувствуешь, когда жжет руку или зашибет лодыжку. Замкнувшись в себя, они испытывали друг друга голосами, словно это были больные места, одно прикосновение к которым вызывает боль. С того памятного часа в Мантуе, их неожиданно разъединившего, как удар ножниц, разрезающий натянутую нитку, они следили друг за другом, они выслеживали друг друга. Под внешними покровами их жизни росли внутри инстинктивный силы скорби, лжи и борьбы; одна чувствовала себя сильной силой терпения, сдерживавшей ее яростные жизненные порывы, другая истощала себя преувеличениями, противоречиями, томлением своей девственности, в которой была и бессознательность, и глубокое сознание. Иногда обе смягчались под влиянием нахлынувшего внезапно доброго чувства; и их охватывала плотская потребность прижаться друг к другу, раздавить между грудью одной и другой невысказанную муку свою; в тесном безмолвном объятии они вызывали в душе воспоминания о днях колыбели своей, о теплом материнском лоне и сидели неподвижно, как больной, который боится пробудиться от благодетельного забытья; но мало-помалу в тишине, из самого вещества жил, костей, легких, сердца, как из одной бесформенной массы, образовывалось и росло то «нечто», что заставляло их страдать и таиться друг от друга.
— Ах, Вана, не стучи так зубами!
— Извини. У меня нервная дрожь. Я не могу с ней совладать.
Она закусила зубами шарф, крепко взяла в руки свою волю, как обхватывают руками голову, если она заболит. Но ее мысли разлетались, разбегались, разлагались на отдельные образы, на живые и грубые предметы. Ей представлялись зубы Джулио Камбиазо, маленькие белые зубы, растерянная улыбка человека, которого уже более не существовало на свете, движение губ, произносящих слова мечты. «Одна роза скользнула у нее по голубому платью и упала на каменные плиты, отражавшие ее босые ноги». И теперь в ее собственные глаза, которые одно время глядели на него, закралась тень смерти; ее взгляд, любовавшийся его улыбкой, был теперь мертвым взглядом; и холод, который она испытывала сейчас, исходил от его трупа. «Сегодня в первый раз я понесу в небо цветок Будет он легким, как вы думаете? Может быть, на нем лежит бремя двойной судьбы. Я понесу его в высоту, под самые облака…» Не от этой ли розы и произошла его смерть? От розы из Мадуры?
Читать дальше