Он обезумел от раскаяния, жалости и страсти. Весь дрожа, отнял ее руки от лица; и обнаружились следы ударов, открылось все ее жалкое, расстроенное лицо, на котором отпечатались следы слез, как будто они разлились у нее под всей кожей.
— Ты прощаешь меня? Прощаешь меня?
С тоской протягивал он к ней руки, и умоляюще звучал его голос, и это был не голос даже, а вырванная из тела душа.
— Простишь меня?
И вот от этих следов слез, от осунувшихся помятых щек, от подбородка, который в этот мрачный час казался исхудавшим, от всего ее съежившегося существа опять отделилось что-то краткое и в то же время бесконечное, что-то мимолетное и вечное, что-то обыденное и ни с чем несравнимое: взгляд, тот незабвенный взгляд.
Вот и все. После этого они остались распростертыми друг подле друга, на том самом месте, где свершились убийственные порывы, безмолвно простертыми, сраженными любовью, более могучей, чем их собственная, вспыхнувшей после того, как поругана и разрушена была святыня красоты.
— Ты любишь меня? — спрашивал он, и в его дыхании выливалась вся его жизнь.
Она склонилась к нему, замирая, с таким движением, которому он не в силах был противиться, и так прильнула к нему, как мокрая одежда к телу, как масло, которое, вливаясь в лампаду, принимает ее форму, замирает в ней и начинает светить.
— Встань, — промолвил он. — Дай я отнесу тебя на руках. — И, понизив голос, прибавил: — Дай, я раздену тебя, обмою.
Она сказала:
— Поздно уже. Мне нужно уходить.
Но, когда она попыталась встать, ей стало дурно. Когда же пришла в себя, то огляделась вокруг удивленным и недоверчивым взором; оглядела все углы. Затем с необычным для себя выражением, как будто она стала другим человеком или еще не очнулась, проговорила:
— Сегодня я должна поскорее уходить. Я должна пораньше вернуться домой. А то меня могут не впустить. Сегодня пятница. Я не должна была выходить сегодня. Когда я приду, дверь будет заперта. Я останусь тогда на улице. Меня не впустят в дом. Они шпионят за мной. Они, наверное, знают, что я здесь. Я не успею прийти вовремя. Меня не впустят…
Ее речь становилась бессвязной. Казалось, какой-то тайный страх овладел ее мыслями.
— Изабелла, что ты говоришь? Как они могут не впустить? И о ком ты говоришь?
Она быстро ответила:
— Шакал. Отец и Шакал.
Затем встряхнулась; помигала веками, как будто защищаясь от беспокоившего ее ветра; прижала кисть руки к губам и затем посмотрела на нее — на ней осталось красное пятнышко. Он умирал от тоски, от стыда и нежности, глядя на ее истерзанное личико с красными распухшими веками, с пораненным ртом.
— Изабелла! — вскрикнул он, как кричат, когда будят кого-нибудь.
— Я здесь, — отвечала она.
— Мне показалось, будто ты говорила какие-то странные вещи.
— Что я говорила?
— Поди сюда. Дай я раздену тебя, умою тебя. Останься здесь со мной. Умоляю тебя. Ляг рядом со мной. Не уходи. Невозможно, чтобы мы расстались сегодня.
— Мне нужно идти. Меня ждут.
— Ты можешь отсюда предупредить Кьяретту. Не уходи, не оставляй меня сегодня, Изабелла.
Он с отчаянием осыпал ее ласками. Она дала убедить себя, дала увлечь себя в соседнюю комнату. И на минуту поддались иллюзии. Им показалось, что они переживают один из памятных вечеров в своем тайном убежище, где комнаты были завалены цветами, где они обедали за маленьким столом, заставленным деликатесами, когда она раздевалась догола и закутывалась в длинное газовое покрывало, раскрашенное Гномом или Сильфом.
Он вышел, чтобы дать распоряжения женщине, которая смотрела за помещением. Вернувшись в комнату, он нашел Изабеллу перед зеркалом, в котором она внимательно рассматривала знаки ударов на лице. На лбу у нее была длинная красная ссадина, другая ссадина на шее, под правым ухом; черноватое вздутие на верхней губе, и там и сям синие пятна, начинавшие темнеть. Не оборачиваясь, она улыбнулась ему в зеркало; и от улыбки ей стало больно губам.
— Что мне сказать, если меня спросят? — Затем обернулась и прибавила: — Вана не станет спрашивать. Она угадает.
Она встревожилась.
— Нужно будет предупредить Кьяретту.
Переговорив по телефону, она еще постояла некоторое время перед аппаратом, склонившись щекой к черной трубке и прислушиваясь. И широко раскрывала свои встревоженные глаза. Промолвила:
— Нехорошо я делаю, что остаюсь.
Ему чудилось в ней что-то необычное.
— Но почему ты так беспокоишься?
Это было не ее обычное беспокойство, а какое-то другое; оно выражалось в останавливавшихся движениях, в игре мускулов, в беглых взглядах, совершенно ей несвойственных, в чертах лица ее, уже измененных от ударов и слез; проскальзывала время от времени, то появляясь, то исчезая, какая-то неуловимая черта, совершенно чуждая ей. Он глядел на нее, не зная почему с напряженным вниманием.
Читать дальше