Стихи прерывались смехом нарядной публики: революционно? Но ведь это Маяковский, шут и паяц, в «Бродячей собаке» потешает пьяных!.. Не серьезно же!
И чем громче орал он с эстрады странными, словно отрубленными топором стихами и сам похожий на топор с неожиданными и часто забавными рифмами, чем в больший приходил пафос, тем смешнее становилось мирно настроенной публике. Она твердо помнила, что ее забавляет шут, «человек, который смеется». Ей не приходило в голову, что, быть может, это Гуинплэн русской поэзии. Даже когда он проклинал и грозил, когда плакал о любви стихами, слушатели смеялись. И не приходило в голову пропахшему вином погребку «Бродячей собаки», что этому забавнику, зашедшему сюда с какими-то зловещими шутками, суждено в близком будущем оказаться Мефистофелем нарядной публики, которой будет тогда не до смеха.
Маяковский долго не имел успеха. Подняла его революция. На уличную трибуну площадей поднялся уже более не шут в желтой кофте, а «король футуризма», поэт-агитатор, принц революционного пафоса. Все было у него для этой исключительной роли: орущий смех, не знавший ни меры, ни размера, даже в лиризме звучавший в неизменном «фортиссимо», крупный, площадной язык, вечная приподнятость, плакатные, преувеличенные образы и сам он — огромный, с громовым голосом, как бы созданным для шумных площадей.
В своей литературной молодости он был принят как «гадкий утенок» из андерсеновской сказки с той разницей, что никогда не чувствовал себя утенком: всегда знал, кто он.
Его первые стихи не воспринимались в этой глухой реакции вследствие своеобразности формы, нарушавшей привычные традиции стихосложения; она казалась недопустимой дерзостью: Маяковский отбросил плавность размера, заговорил свободным, новым, ярко образным языком, умышленно допуская площадность и грубость тона. Это было неслыханно, оскорбляло хранителей старых, освященных временем литературных форм, отталкивало рядового читателя, никогда сразу не приемлющего оригинальности, и только молодежь, как это всегда бывает при появлении настоящего поэта, почуяла в нем самое себя, свое настроение, дух протеста и вызова всему, что отходило в прошлое и чего «старшие» не хотели видеть из слепоты, лицемерия или трусости.
Он, как ребенок в известной сказке, первый крикнул, что «король без штанов!», свое же явление миру уподобил «облаку в штанах».
Скромный и даже робкий в обыденной жизни, Маяковский в своих стихах становился бесстрашным, а с эстрады казался дерзким и самонадеянным, когда дело касалось его веры в себя, в свое новаторство. В этих случаях он сравнивал себя только с Пушкиным: ему казалось, что ведь и Пушкин, отбросивший державинский стих и впервые внесший в поэзию разговорный язык, ужаснул хранителей «высокого стиля», вызвал их протесты и порицания, а при первых своих выступлениях был признан лишь немногими.
Что же касается высокой техники пушкинского стиха, то ведь она давно стала всеобщим достоянием: современная техника, после символистов и целого ряда позднейших виртуозов языка и рифмы, опередила пушкинскую эпоху.
Маяковский, действительно, имел право сознавать себя крупным представителем литературного мастерства, того мастерства, какого еще не могло быть в пушкинские времена: он не мог не сознавать себя первым поэтом мирового перелома, начавшегося в России.
По свойству каждого истинного таланта воспринимать впечатления и переживать всякое чувство в сильно увеличенном виде он чрезвычайно высоко ставил свою роль в русской поэзии. Это вытекало из всей психологии его несомненно сильной натуры: «непризнанность» принижает слабых, но в Маяковском она вызывала протест, возбуждала все его силы к действию, а силы были незаурядные. Чем больше его отвергали, тем настойчивее и тверже становилась его замечательная «вера в себя». «Непонимание» современников только увеличивало его энергию в работе над собой, утверждало уверенность в собственной избранности, в мессианстве.
Успех ему достался не сразу и не легко. Он много работал, много боролся за свою самостоятельность в литературе, прошел тяжелый путь неудач, непризнанности и травли, и этот путь органически развил в нем революционное чувство борьбы.
Предчувствие поэтом своей будущей роли в русской литературе свидетельствовало о редкостной интуиции, об ощущении им близости катастрофического сдвига в русской жизни, когда об этом еще никто не думал.
Наступала эпоха, требовавшая от людей громадности сил, героических чувств и почти сверхчеловеческой энергии. Революция должна была создавать «поэта эпохи», и этот жребий выпал Маяковскому: в революции он нашел себя, перевоплотился в трибуна и пламенного агитатора в русской поэзии — явление, как и сама революция, еще небывалое в России. Развернулись планетарные масштабы, мировые горизонты, исчезла грань между возможностью и фантазией. Развенчивались и низвергались кумиры, разваливались и сокрушались царства, исчезали властные классы, гибли венценосцы, и самое небо подвергалось штурму.
Читать дальше