К старости у человека вытягивается нос. О чем нас известил еще Костолани [6] Костолани, Дежё (1885–1936) — венгерский писатель, поэт, публицист.
и тотчас утешил шуткой: все мы вешаем нос, расставаясь с жизнью.
Уши к старости тоже пускаются в рост. И об этом также мне известно не из учебника анатомии, а из дневника помышлявшего о самоубийстве Дриё ла Рошеля [7] Дриё ла Рошель, Пьер (1893–1945) — французский писатель.
. Он тоже не удержался, чтобы не прокомментировать этот факт убедительно и с литературным блеском: «L’homme montre, en prenant de l’âge qu’il n’est qu’un âne» — с годами по человеку становится видно, что он не более как осел.
Так, стало быть, все мы уныло бредем по неминуемому пути? Но на путника, на его внешний облик можно взглянуть и иначе. Нос вытягивается в длину оттого, что только теперь он унюхал какой-то след; а уши растут оттого, что всегда навострены: как бы нам не пропустить чего мимо ушей.
Самая непослушная часть человеческого лица, безусловно, нос. И неуклонное его разрастание мы, пожалуй, еще могли бы принять снисходительно, если не с чувством успокоения. Тем более что существует теория, вернее, давний спор между коротконосыми в большинстве своем англичанами и аборигенами Южной Франции, обладателями горбатых носов, которые утверждают, будто бы нос — свидетельство незаурядного ума, если не следствие его. По этой теории, увеличившийся к преклонным годам нос есть признак зрелого разума или — можно и так сказать — его неотъемлемое условие.
Но факт, что красноречивее носа ни одна часть человеческого лица не отражает той борьбы, которую душа наша ведет с бренностью плоти. По сравнению с глазами или ртом нос куда более своенравен. Подурнеть самым каверзным образом — это он умеет; но не без того, чтобы сохранить при этом известную внушительность и даже задор. Наверное, есть своя логика, и отнюдь не случайная, в том, что клоуны, шуты на масленичных гуляниях и актеры commedia dell’arte в своих масках больше всего подчеркивали уродство носа; если образ трагикомического казался им недостаточно броским, они привязывали к носу огромный стручок перца из папье-маше.
Именно поэтому женщины, направляемые верным инстинктом, едва осознав, что их чувство прекрасного затронуто мужчиной не первой молодости, на лице, пробудившем симпатию, в первую очередь отмечают нос и стараются дать ему свою оценку. С обособлением носа и другие части лица — губы и впадины глаз — тоже становятся более выразительными; обретя независимость, они обретают свой голос.
Над страдальческими ужимками шута мы смеемся лишь потому, что они сменяются мгновенно. То же самое выражение боли или отчаяния на лице, будь переход к нему более плавным и более естественным, вызвало бы у нас не смех, а слезы.
Время, что с постарением нашим неистово ускоряет свой бег, преображает нас примерно в таких вот шутов. Старинному приятелю по школе, с которым, по глубокому нашему убеждению, мы виделись какой-нибудь месяц назад (на самом деле минуло лет пять), нам больше всего хочется задать вопрос: «Чего это ты опять над собой учудил?» Столь смешной — и глубоко ранящей — нам кажется гримаса, наложенная старостью на его лицо. А все потому, что перемены застали нас врасплох.
Избитый прием комедиографов — нагромождать к финалу трюки: тем самым «напрягаются» динамика действия и диафрагмы зрителей. Мольер оставлял свои комедии незавершенными, а если завершал их, то финал был горек. Человека, участь человеческую он принимал всерьез. Ни Смерть, ни распорядитель ее — сам господь бог — не принимают нас всерьез. Остается только один ответ, достойный человека: мы тоже не будем принимать их всерьез.
* * *
И отворачиваюсь от друзей своих:
Их лица для меня — зеркал непрошеная вереница.
По их улыбкам с ужасом я вижу,
Как ломится ко мне всесокрушающая смерть.
Однако я умею владеть собой. Нет во мне той, впрочем не столь уж редкой, страстишки подмечать в других людях признаки старости. В себе же самом я их высматриваю с каким-то упоительно-горьким наслаждением, с удовлетворением подозрительного свойства. Но чтобы я за кем-то стал подглядывать! Наблюдать человека в минуты его воссоединения со смертью вряд ли более пристойно и этично, нежели застичь его в высший момент любовного экстаза. Сопричастность к обеим ситуациям даже в смысле права быть свидетелем — неотторжимая собственность индивида. А подтверждается это мое наитие тем фактом, что, и встречаясь со смертью, человек не борется с нею, но, сливаясь, растворяется в ней.
Читать дальше