Подолгу разглядывал я во Флоренции произведения искусства. Часами просиживал перед какой-нибудь картиной, составляя себе мнение о ней, а потом просеивая его сквозь сито прекрасных суждений Буркхардта [14]. И, знаешь, мое мнение оказывалось таким же, как и мнения всех прочих. И вдруг, стоя перед «Магнификат» Боттичелли [15], я как-то разом забыл, что думаю о нем я — и все другие тоже. Тут-то оно и случилось. Я искал борьбы — и ощутил, что вышел победителем. И радость моя была безмерна.
Лед был сломан: получилось так, словно лишь теперь я оказался достойным войти в круг тех людей, о которых прежде слыхал из десятых уст. Но как же исказила их облик молва!
А ведь они были точно такими же, как лучшие из нас. Их тоска продолжает жить в нас. А наша тоска, когда силы наши иссякнут, будет переходить к другим, покуда они не сбудутся в тех, что станут Последними. Лишь с них-то все и начнется. Нам же — только предчувствовать и мечтать.
И пусть они десятки тысяч раз изображали мадонн и святых, и пусть иные из них творили, надевши рясы, стоя на коленях, и пусть их мадонны чудотворны даже в наши дни — все они были одержимы лишь одной верой, и лишь одна религия пылала в них огнем: тоска по себе самим. Для них наивысшим восторгом было — делать открытия в глубинах собственной души. Трепеща доставали они оттуда на свет эти открытия. А поскольку свет тогда был Божьим, то Бог и принял их дары.
Не забывайте, что эти люди первыми начали заглядывать в себя. И обнаруживали целые груды сокровищ. Их охватил огромный восторг, а счастливые всегда щедры. Им хотелось раздавать свои богатства — но только тем, кто этого достоин. И вот — кругом никого… кроме Бога.
Религия есть искусство для тех, кто творить не может. Молясь, они становятся плодотворны: дают облик своей любви, своей благодарности, своей тоске — так они освобождаются. Приобретают они и своего рода недолговечную культуру; ибо от множества целей они избавляются в пользу одной. Но эта одна цель — не для них одних, она — общая цель всех людей. А какой-то общей для всех культуры не существует. Культура — это личность; то, что называет культурой толпа, есть общественный договор, лишенный внутреннего начала.
Тот, кто не творит, должен иметь религию — в глубочайшем смысле слова, пусть даже только такую, что основана на общем договоре и традиции. Быть атеистом для него — значит быть варваром.
И вдруг познала Церковь, что она — только предлог, и поднялась в гневе и ярости: Боттичелли и Савонарола. И совсем не важно было, писал ли Боттичелли Венеру или Мадонну — ведь так или иначе это была его воспаленная и слезами залитая тоска. И он погиб, когда стал искать цель вне себя самого. Он забрел в одинокую, темную смерть.
Савонарола возвращается все вновь. Берегитесь его возвращения. Если вы почувствуете, что вам его недостает, — вы пропали. Он хочет, чтобы вы обнищали. А желание вашего искусства — дать вам радость, простор и полноту.
Но если бы дело ограничивалось только этим. У кого нет веры, нет и силы. А вот один изменивший своей вере увлекает за собою многих, они же — часть своей эпохи. И те, что остались тверды, тоже часть своей эпохи. И когда эпоха вновь мельчает и робеет, им недостает простора, чтобы развернуться.
Мастерам надо избегать друг друга. Большая толпа не сможет причинить им вреда, если они уже достигли хоть какого-то освобождения. Но два одиночества чреваты друг для друга великой опасностью.
Никто не должен прикасаться к искусству другого. Ибо, восприемля от более великого, меньший теряет себя; склоняясь же к манере меньшего, больший оскверняется, ведь он отнимает целомудрие у своих чувств. Но из культуры другого мастер может черпать смело и благодарно. И пусть каждый помогает другому достичь более высокой человечности и, стало быть, более чистого искусства.
Но разве многие из лучших не брали себе за образец древних? И разве не античность разбудила именно то мощное движение, вечным свидетельствам которого я поклонялся и дивился во Флоренции? Это искусство являло полноту высочайшей и до предела вызревшей человечности — и как раз поэтому оно было столь глубоко право, когда поистине воспитывало и дарило искусству новую жизнь. И творцы кватроченто, подражая ему, показывали скорее его дух, нежели манеру. В пользу этого говорит то, что они нашли дорогу вовсе не к грекам, а к себе самим.
Да и о Шекспире можно сказать то же самое. Человек благородный и глубокий подражает не мелким проявлениям той или иной личности, а ее коренному стилю. Но у каждой великой личности этот стиль — одинокий путь к себе самому.
Читать дальше