— А за чем задержка, Миша?
— Так ведь кони у нас за зиму повыхудали, подкормить надо. Да и людям передых не помешает. Наскучились по дому. Ну и пусть путь обсохнет, первая травка выскочит, коням хоть на щипок. Пушкам и телегам ремонт требуется. Хлопот много, государь.
— Ну что ж, ладно. Я рад за тебя, Миша. И твою «наковальню с молотам» весьма одобряю.
— Токо, Василий Иванович, пожалуйста, никому не сказывай об этом, даже и думцам, на кого мы сбираемся, когда пойдем. Пусть никто не знает.
— Я понимаю, Миша. Что я хотел тебя спросить. Тебе Ляпунов присылал гонцов?
— Присылал, Василий Иванович.
— С чем слал-то?
— Да-глупости, не стоит разговора.
— А все-таки? Шепни на ушко, с чем слал, — прищурился Шуйский, и глаза его сверкнули как-то настороженно, как у кота, приготовившегося к прыжку на мышь.
— Уже донес кто-то, — вздохнул Скопин. — Я не хотел тебя огорчать, дядя Вася.
— Ну огорчи, огорчи, — не отставал Шуйский.
— Да писал он, что-де надо меня на престол возвести.
— А ты что ему?
— А ничего, грамоту его порвал, гонца выпроводил.
— Ну что ж, — молвил смиренно царь, нечаянно узнавший о том, чего ему еще никто не доносил, лишь брат Дмитрий брякнул и вот, вишь ты, попал, как пальцем в небо. — Молодец, сынок. Я от тебя иного и не ожидал. А Прокопий Ляпунов, видно, еще та птица.
— Да на рати они оба весьма надежны, Василий Иванович. Благодаря им только Рязань к Вору не прислонилась.
— Ты еще молод, Миша, где тебе людей распознать, а я их наскрозь вижу.
И хотя попрощался царь с князем доброжелательно, а все ж в душе тлела искра недоверия: «Ох, не может так быть, чтоб человек в его годы да с его родословной о царском венце не думал. Не может быть. Скрытничает племянничек. Я ведь сам-то лжецарю вон чего городил: семь верст до небес и все лесом, туману напускал. И Михайла не святой».
Никому уж не верил Василий Иванович, жизнь научила… Самые верные, самые, казалось, преданные вдруг врагами становились ему и даже на жизнь его умышляли. Не поверил до конца и племяннику: «Лукавит Михайла».
Придя домой, спросил свою любезную женушку:
— Мария Петровна, это котора баба наворожила Тушину гореть синим пламенем?
— Офросинья-юродивая, Василий Иванович. Сказала, через месяц сгорит осиное гнездо, и как в воду глядела.
— Ты ее позови как-нито к нам. Хочу об одном деле поспрошать, пусть поворожит. Зови как бы к себе по женскому делу, угости хорошо. А я вроде случайно зайду. Интересно, что скажет ведунья.
— Она боится-то правду баить, батюшка.
— Отчего?
— Да, грит, за спиной иного такое вижу, что скажу — ведь убьет, изурочит.
— Я не за себя спрошу, пусть не боится.
Царица Мария Петровна жена послушная, уже на следующий день велела отыскать Офросинью-юродивую и привести к ней. Усадила в домашней столовой за стол, как и велено было, угощала немудреным сочивом, медовой сытой. Хмельным не решилась баловать, еще спьяну-те наворожит чего ни попадя. Разговор вела за жизнь.
Когда вечером явился Василий Иванович домой, заглянул в приоткрытую для него дверь из столовой. Увидел юродивую, уплетающую за обе щеки угощение, подумал с осуждением: «Во дорвалась дура-то, никакого тебе атикету».
Но вошедши как бы случайно в столовую, молвил с наигранным удивлением:
— О-о, у нас гостья. Здравствуй, Офросиньюшка.
— Здравствуй, царь-государь, — отвечала юродивая без должного трепету, даже не отрывая задницу от стула. Но что с дуры взять, стерпел царь. А она-то что понесла, не дала и с мыслями собраться: — Ну спрашивай, царь-государь, раз пришел.
— С чего ты взяла, что я спрашивать должен?
— С крыши, батюшка. С крыши, где пасутся мыши да кота на них нет.
«Во дура-то, пошла-поехала», — едва подумал царь, как Офросинья продолжила:
— Конечно, дура я, царь-государь, даже вижу, о чем спросить хотел.
Шуйский поперхнулся, выдавил:
— О чем же?
— Кто после тебя на престол сядет. Верно?
«Вот сука, не в бровь — в глаз угодила».
— И кто же? — спросил вмиг пересохшим языком.
— Не тот, на кого думаешь, батюшка, не тот. Сядет вьюноша, лазорев цвет.
— Имя? Имя его? — просипел Шуйский.
— Михаил, батюшка, Михаил…
Показалось царю, что качнуло его, пошел вон из столовой, до конца играя роль случайно вошедшего. Прозревая не глазами, нет, в них потемнело от услышанного, прозревая сердцем, душой: «Ах, Миша, племянничек дорогой. Вона че удумал-то. Вона. На дядю, на родного… А я-то уши развесил, старый дурак. Рот разинув, слюни распустил. Ах! Ах!»
Читать дальше