— Я бы сказал так, сын Божий. Вряд ли ты знаком с творениями греков, да и я не большой любитель искусств. Но уж так получилось, что нам всем выпали роли в написанной Им трагедии, я не стану называть тебе автора, это лишнее. И в этой трагедии ты не только целитель, и не только оратор, имеющий круг своих поклонников, теперь тебе предстоит стать Богом. Исцеляли люди и до тебя, и ораторствовали тоже. Я слышал о гибели врачей, не справившихся с лечением высоко вознесённых судьбой больных. Да и с ораторами дела обстоят не лучше. По правде сказать, вряд ли ты лучше Цицерона как оратор, а ведь Цицерона обезглавили, и посмеялись посмертно, выставив голову его на трибуну, с которой он упивался собственным красноречием [290]. И ваш Окунатель кончил тем же, как же я забыл!
Прокуратор разразился смехом, в котором была изрядная доля злой насмешки — не над Окунателем, над самим собой. Но, чтобы это понять, надо было знать и префекта, и предысторию. Отсмеявшись, глотнул вина, стоявшего на столике перед ним в серебряной чаше. На сей раз остальным присутствующим вина никто не предлагал. Потом прокуратор продолжил:
— Неужели тебя, Царь Иудейский, как величают тебя на перекрёстках Иудеи, считая своим Мессией, привлекает такая судьба? Впрочем, я встречался с такими, как ты. Пожалуй, если бы ты побывал в руках Ормуса, то и тогда бы сказал «нет». Твоя кажущаяся слабость — она обманчива.
— Так ты знаешь, что ответ будет тем же? — тихо спросил Иисус.
— Ничего я не знаю, ничего, и ни в чём не уверен! — раздражённо ответил Пилат, на сей раз не по-латыни, и не ожидая перевода — всё понял сам.
— Мистерия должна быть отыграна, не ты — так кто-то другой займёт твоё место. Только что тебе-то от этого? Мы дошли до той сцены, которую не изменить, не понимаешь? Что из того, что ты героически умрёшь, сказав «нет»!
Прокуратор уже кричал. И было странно слышать безжизненное бормотание Ормуса, переводившего взволнованную речь в свойственном ему безмятежном спокойствии. Пилат кричал, Ормус негромко переводил. Будь то в другое время, можно было бы улыбнуться. Контраст был ошеломляющим, и в общем — смешным.
— Если бы я думал, что ты захочешь уйти, пойдя против воли того, кого зовешь Господом… Но твоя смерть была бы величайшей глупостью. Членов твоей семьи она не спасёт. Не спасёт твоих учеников. Ты это-то хоть понимаешь? Уйдёшь — уйдут и остальные, уберечь их будет невозможно. Они погибнут из-за тебя. Дело твоё будет опорочено.
Иисус потрясённо молчал.
— У тебя красивая жена. Можешь мне поверить, я знаю толк в женщинах. Тебе повезло, повезло и потому, что она тебя любит. Это так очевидно для всех, так заметно. Хочешь умереть героем — у тебя будет такая возможность. Ты умрёшь ради неё и ребёнка. По крайней мере, не покорной овцой под ножом у Ормуса.
Брошенный мельком на Ормуса взгляд префекта был полон неприятия, почти презрения. Ормус улыбнулся в ответ. И продолжал переводить.
— Возвращайся в Галилею, Иисус. Делать тебе ничего не придётся. Всё будет сделано Ормусом. В Вифанию, кроме жреца, я пошлю Иосифа. Иосиф возьмёт с собою Марию, они помогут Ормусу. Лазарь подчинится воле сестры. В великий час, час воскрешения, тебя призовут. Ты поднимешь из гроба Лазаря, и тем самым спасешь и себя, и всех своих близких. Не забудь привести в Вифанию учеников, у тебя должны быть свидетели.
Прокуратор устало вздохнул. Не дав возразить себе, произнес:
— Ступайте. Я слишком устал.
Ливневым дождём пролилась на него утром любовь Марии. Вчерашний вечер, так обстоятельно отрепетированный прокуратором, не прошёл даром. Так бывает — напуганный смертельно, побывавший за гранью, где жизнь так быстро перерастает в смерть, человек стремится насытиться жизнью — жадно, исступлённо, неистово. Это — побег от себя самого, от страха и беспомощности, от осознания собственной недолговечности, хрупкости. Далеко не убежишь, это понятно. Но дурман жизни опьяняет, кружит голову, заставляет забыть об одиночестве, о страхе. Хоть недолгая, но какая же нужная и по-человечески понятная передышка!
Руки женщины обвили его на рассвете, множеством сначала нежных, лёгких поцелуев покрыла она его шею, прижимаясь своим тёплым, ласковым телом к его спине. Шептала обычные свои глупости — что-то про любовь, потом про то, как он нужен ей и как же ей страшно. Но он не вслушивался в её лепет, не до того было. Потому что руки её прошлись по спине, скользнули к груди. Она любила завивать колечки растущих здесь волос на свои пальчики, потом не больно, слегка потягивать — знала, чувствовала, что это его волнует. Когда действие переместилось в область живота, он напрягся. Повернулся на спину, подставляясь её рукам и губам, и через несколько мгновений уже едва сдерживал стоны. Град поцелуев обрушился на него, теперь уже далеко не нежных, а страстных, похожих на укусы мелкого зверька. Начав с груди, она постепенно перемещалась ниже, ниже… Нескромные её пальцы уже ласкали его там, где это вызывало неодолимое желание, страсть, сравнимую с едва переносимой болью, но когда здесь оказались её губы — он уже кричал… Рывком он поднял её, перевернул на спину, нетерпеливо раздвинул ноги. Весь свой вчерашний гнев, весь свой страх он позабыл в то мгновение, когда вошёл, почти ворвался в неё, податливую, покорствующую, тёплую и влажную внутри. Он ощущал себя господином, он был её мужчиной и любил её так, как ему хотелось.
Читать дальше