Дорога стояла вся в густом осеннем золоте. Воздух был холоден, горек и свеж, небесная синь глубока и чиста, как бывает только осенью. Иван ехал верхом, одвуконь, представляя себе, как кинется к нему сын, как прильнет к стремени, как он потом посадит его в седло… На деле все оказалось совсем иначе!
С пригорка открылась широко разбросанная деревня, скорее несколько близко поставленных хуторов. Кажется, появился и еще один, пятый хутор на дальнем пригорке. Там и сям белели желтые, необветренные срубы клетей. Приподымаясь в стременах и удерживая коня, Иван всмотрелся из-под ладони. У брата белела новорубленая клеть: амбар ли, стая — отсюда было не понять. Он припустил рысью. Спускаясь с угора, конь едва не упал, осклизнулся на мягкой земле. Иван чудом не вылетел из седла.
Уже подъезжая к дому брата, услышал радостный визг ребятни. Целая стайка парней и девок бежала наперегонки куда-то за бугор, и сын — показалось, вон тот, вихрастый, — лишь мельком глянул на всадника, не умеряя бега.
— Иван, Ванюшка! Постой! — позвал Федоров с седла. Сын как споткнулся, остоявшись. Склонив лобастую голову, следил, не узнавая, за подъезжавшим всадником, потом медленно улыбнулся, сказал неуверенно:
— Тятя?
Но не кинулся встречь, не повис на стремени, как мечталось. А когда уже Иван спешился и хотел приласкать сына, увернулся из-под руки, протянув просительно:
— Меня ребятки ждут! Мы кораблики пускаем! Можно, я пойду?!
— Иди! — разрешил Иван, погаснув, и, когда сын, весело припрыгивая, помчался за другими, с глупою, почти детской обидою поглядел ему вслед и, повеся голову, побрел к дому, ведя коней в поводу. Даже такое шевельнулось: а нужен ли он сыну, не уехать ли враз, никому не сказавшись? Сам знал, что глупая мысль, и для Лутони обида была бы непростимая, да и что ж он тогда за отец? А все же шел неторопко, тяжело переставляя ноги, затекшие от целодневной скачки в седле, и кабы не Мотя, обиделся бы еще более. Но Мотя увидала его с крыльца, ахнула, побежала встречать, смачно расцеловала в обе щеки.
— Сын-от заждалси! — примолвила радостно.
— Видел… С ребятами убежал играть! — с просквозившей обидою возразил Иван.
Мотя улыбнулась во весь рот:
— И-и! Дети! У их завсегда так: разыграются коли, и снедать не идут! Да заходь, заходь, гость дорогой! Лутоша пошел колоды смотреть, скоро и на зиму во мшарник убирать будем! Нынче меду было — страсть! И хлеб родил хорошо, и покос одюжили. Сыны да дочери уже помогают!
В горнице, смущенно улыбаясь, встретил румянолицый парень, сильно раздавшийся в плечах, застенчиво поздоровался с гостем.
— Не узнаешь? Носырь! Ноне уж не Носырь, а Паша, Павел, а это Нюнка, Неонила по-большому-то, невеста уже!
Девушка, сероглазая, стройная, с уже обозначенной под рубахою грудью, застенчиво зарумянясь, поклонилась Ивану в пояс, не зная, куда деть большие красные руки, которыми она только что переодевала маленькую сестренку.
— Луша! — похвастала Мотя. — Семеро уже! Четверо пареньков да трое девок! Будет у кого по старости лет гостить!
Ивана усадили, разоболокли, дали умыться.
— Лутоня придет, в баню пойдете с им, в первый жар! — тараторила Мотя, стягивая с шурина дорожные сапоги и кидая в угол волглые Ивановы портянки. — Пущай ноги отдохнут, а вечером простирну! Молочка топленого выпей-ко с дороги, медком закуси, а там и на стол соберу!
Раздетый до исподней рубахи, разутый, Иван уже не имел воли выйти и уехать отсель. Павел меж тем разнуздал и поставил в стойло коней, выдал им овса, повесил на деревянные крюки седла и обруди.
К тому часу, когда Иван, похлебав густого сытного топленого молока и закусив медом, окончательно пересердился и уже начал оправдывать сына — боле года не видел отца, отвык, поди! — воротился Лутоня. Двоюродники крепко обнялись, и Лутоня легко, без обиды предложил:
— Коли едешь куда, оставляй у нас! Они тута сдружились, один без другого не могут! Утешный паренек-от у тебя! Мотя в ем души не чает!
Стол тем временем обрастал щами, капустой, неизменными рыжиками, корчагою пива. Помолясь, приступили к трапезе.
Малышня скоро забежала в избу, уселись, потискивая друг друга, на прилавочек у печки, во все глаза разглядывая московского дядю.
— Ето твой батя, да? — спрашивала семилетняя Забава, и Ванюшка важно кивал головой, отвечая уже с гордостью:
— Батя!
Маленький пятилетний Услюм проковылял к столу, потрогал шелковые кисти Иванова многоцветного пояса и тотчас отбежал, застеснявшись. Оба старших сына, Павел и Игнатий (Паша и Игоша), сидели за столом со взрослыми, сосредоточенно ели, стараясь не ронять крошки хлеба и не расплескивать зачерпнутые ложкой из общей мисы горячие щи. И у Ивана, опружившего уже вторую чару, вдруг словно бы защипало в глазах: такое было тут довольство и такая уважительность к старшим, к еде и хлебу, такая истовость и любовность во всем, что ему, снова вспомнившему Машу, стало враз и сладко, и горько до слез, и показалось на миг, что он, увозя отсюда Ванюшку, в чем-то предает его, обрекая на невольное одиночество или на игры с задиристыми городскими отроками, где в кажен миг могути огрубить и наподдать…
Читать дальше