Чтобы гнала она геройски;
Как мать, своих спасала б чад;
Как царь – на гордость двигла войски;
Как Бог – свергала злобу в ад.
Чтобы ее бесстрашны войски,
От колыбели до седин,
Носили дух в себе геройский,
И отрок будто б исполин
Врагам в сражениях казался;
Их пленник бы сказал о них:
«Никто в бою им не равнялся,
Кроме души великой их».
Из уст ее текла бы сладость
И утешала стон вдовиц;
Из глаз ее блистала б радость
И освещала мрак темниц;
Рука ее бы награждала
Прямых отечества сынов;
Душа ее в себе прощала
Неблагодарных и врагов.
Приятность бы сопровождала
Ее беседу, дружбу, власть;
«Бросай кто хочет, – остры стрелы
От чистой совести скользят;
Имея сердце, руки белы,
Мне стыдно мстить, стыднее лгать;
Того стыднее – в дни блаженны
За истину страшиться зла:
Моей царевной восхищенный,
Я лишь ее пою дела».
Но что, Рафаэль! что ты пишешь?
Кого ты, где изобразил?
Не на холсте, не в красках дышишь,
И не металл ты оживил;
Я в сердце зрю алмазну гору,
На нем божественны черты
Сияют исступленну взору:
На нем в лучах – Фелица, ты»!
– За государыню-матушку, господа офицерство – ура!
– Виват! – закричали все, – Виват государыне-императрице! Я вторично глянул на Лизавету Романовну. Она сидела опустя голову и грифелем выводила на досочке вензель. Я вгляделся – то был вензель графа N – первого предмета её привязанности. Теперь граф, опасаясь, что несчастья Лизаветы Романовны, коснутся и его, за границей, в родной Саксонии, но, конечно, при благоприятном течении событий, не замедлит вернуться. Верно, будет вызван самой Лизаветой Романовной. Если бы то было в силах моих, граф бы сидел подле неё теперь же на этой бедной свадьбе, среди этих простых людей, пожалуй, и в качестве её жениха – только бы увидать радость, признательность, доверие в её взорах.
Огорчённый печалью Лизаветы Романовны, я задумался, и не вдруг услыхал требования от меня ещё стихов.
– Полно чиниться, любезный Кондратий Романович, – не унимался инженер Карповицкий, – складываете столь изрядные вирши и прячете их под полою.
– Увы, господа, вирши – не мои. Но их составитель ещё более скромен, нежели декламатор – ни за что не желает быть объявлен. Я поклялся ему сохранить тайну.
– Круг Кондратия Романовича всегда витают тайны, – заметил Жильцов, подмигнув друзьям, – но ежели имя стихотворца и тайна, самые стихи услыхать не возбраняется?
– Подчиняюсь, государи мои.
«Я милость воспою и суд
И возглашу хвалу я Богу;
Законы, поученье, труд,
Премудрость, добродетель строгу
И непорочность возлюблю.
В моем я доме буду жить
В согласьи, в правде, в преподобьи;
Как чад, рабов моих любить,
И сердца моего в незлобьи
Одни пороки истреблю.
И мысленным очам моим
Не предложу я дел преступных;
Ничем не приобщуся к злым,
Возненавижу и распутных
И отвращуся от льстецов.
От своенравных уклонюсь,
Не прилеплюсь в совет коварных,
От порицаний устранюсь,
Наветов, наущений тайных,
И изгоню клеветников.
За стол с собою не пущу
Надменных, злых, неблагодарных;
Моей трапезой угощу
Правдивых, честных, благонравных,
К благим и добрым буду добр.
И где со мною ни сойдутся
Лжецы, мздоимцы, гордецы, —
Отвсюду мною изженутся
В дальнейшие земны концы,
Иль казнь повергнет их во гроб.
Чтением этим я угодил окружающим более прежнего, а Жильцов с одушевлением убеждал меня преподнести вирши самому губернатору, под видом оды. «Он сам – точно с натуры писано» – переговаривались мои доброхоты.
– Назовите сии вирши «Праведный судия» – подсказал канцелярист Теплаков, – или «Нелицемерный судия».
– Вы правы, Александр Семёнович, поэт так и назвал эти вирши: «Праведный судия».
С тех пор не раз читывал я Державина, Ломоносова и Сумарокова перед Лизаветой Романовной и неразлучной её Федосьей. Конечно, хотя я и весьма увлекался перечисленными поэтами, на память знал далеко не всё, да иногда и перевирал, и сокращал то, что читал, но слушательницы мои, разумеется, не могли того приметить. Часто казалось мне досадным, читывать только чужие стихи, и я пытался составить собственные, но что они были в сравнении со строками помянутых авторов!
Читать дальше