На следующий день Малявин стал выговаривать Евдокии, что она обязана гостей встречать по-человечески, чаем напоить, поинтересоваться самочувствием и обязательно в дом пригласить.
– Вот еще! Мне сына надо было кормить…
Малявин сдержался, стал вновь объяснять, почему она должна быть обходительной с гостями, независимо от их звания, и даже как складывались эти правила и как они разнятся в местностях, странах. Евдокия сидела напротив, думала о чем-то своем, а когда он умолк, спросила:
– Может, странноприимческий дом устроим?
Ждала, что он закричит, обругает, тогда ей легче, без укоризны думалось бы о Мише Прохорове, передавшем через работника коротенькое письмо, но Георгий Павлович лишь круто развернулся и молча вышел из комнаты. Проследила через окно, что пошел он вниз по склону на опытную делянку, где двое поденщиков докашивали клевера какого-то «необычайно урожайного» многолетнего сорта. Прошла в детскую, где спал совсем маленький сыночек, этакая крохотуля-капризуля, проверила, сухой ли. Поправила головку, как учила мать, чтоб не отлежал, перебрала, переложила распашонки, чепчики и все же не удержалась, достала оба письма «от любимчика Мишеньки».
Первое получила вскоре после свадьбы, когда поехали за покупками в город и остановились опять же в гостинице «Урал». Распорядитель было: «Ах, Дуня!..» Но тут же, глянув на господина Малявина, поправился: «Евдокия, а как по батюшке?..» Она замешкалась и смущенно выговорила: «Матвеевна», – потому что ее так никто не называл. Горничные засновали, кому надо и не надо. Тогда же и сунула бывшая товарка письмецо от Миши.
Миша писал, что отец, узнав о его желании жениться, крепко разгневался и пытался побить, а потом силой отправил в Астрахань на сельдевой промысел и приказал без разрешения не возвращаться… Просил Миша подождать до осени, потому что отец гневлив, но отходчив, а еще хвалился, что купил для нее на местном базаре дивной красоты турецкую шаль, похожую на ночное звездное небо.
Последнее послание и письмом-то не назовешь, было оно короткое, и писал его Мишенька, похоже, второпях, на коленке и очень сожалел, что вышло так нескладно, что не винит никого, кроме себя одного, и готов помочь в любую минуту, если нужда у нее возникнет в том, и просит ее лишь не забывать, а живет он теперь отдельно, на улице Крапивной, и если она сочтет возможным, то может туда прислать человека за подарками, которые привез ей из Астрахани.
Тут она не выдержала и расплакалась, горюя о своей погубленной молодости, любви нечаянной, а Малявин представлялся ей погубителем, злым обманщиком с той так поразившей ее обложки в журнале, где изображена прекрасная юная невеста вся в белом, а рядом с ней – седой плешивый старик в черном фраке, и вот они стоят со свечами в руках перед аналоем в окружении родственников, все улыбаются, и только бедная невеста грустна. Пусть Малявин не стар и не плешив, но стоило ей снова взглянуть на эту картинку в журнале, как слезы непроизвольно подступали к глазам.
Раз как-то заикнулась про Мишу Прохорова, что он-то крепко любил, мать вскинулась, зашикала: «Окстись, Евдоха! Совести у тебя нет, одно лишь упрямство».
Намыкавшись с четырьмя дочерьми после смерти мужа по чужим углам, она поместье как земной рай почитала и говорила: «Куда ж еще лучше? С серебра ешь, у плиты кухарка толкется, в поле работники, живности всякой без счету. Одних лошадей полдюжины будет. И на деньги Малявин не скуп, на подарки… И жалованье у него с разъездными в две тысячи рублей серебром».
– Это сколько ж можно коров враз купить? – справилась она у дочери.
– Смотря каких.
– А вот тех, что вы осенью брали по тридцать два рубля.
Дуня писала плохо, с ошибками, а считала бойко, еще в горничных нужда заставила. Но пока разделила, как надо, лоб вспотел.
– Шестьдесят две породистые коровы и семнадцать рублей в остатке.
Она представила это большое стадо черно-пестрых удоистых коров, как бредут они медленно с выгона… Это овеществленное жалованье Малявина вызвало у нее удивление и восхищение одновременно. И все-таки Евдокия не могла понять, за что ему платят огромные деньги: раскатывает целыми днями по уезду, книжки почитывает да бумагу изводит по вечерам. В полночь проснешься иной раз, а он все сидит перед лампой, все что-то чиркает.
А больше всего ее злило, когда родственники говорили: «Дунька у нас барыня! С ей на “вы” теперь надо». Знали, что никакая не барыня, а та же крестьянка, которую не с каждым, поди-ка ты, гостем знакомят.
Читать дальше