Это мгновение — и новое волнение Царя Царей — спасло ионян. Сквозь дым было видно, что разбитый персидский флот в полном смятении стремится за остров Пситталия, в гавань Фалерона. Персы бежали. Все князья, в том числе и Мардоний, окружавшие Ксеркса на скалистой площадке, поднялись, провожая взглядом бросившуюся в бегство армаду.
Афиняне преследовали её, а эгейские корабли отважно шли ей навстречу. И армада очутилась в ловушке, запутавшись в собственных, слишком многочисленных вёслах. Мореходы бранились. Поражение было видно очам и слышно ушам. Сомнений более не оставалось.
— Ксеркс, — прошептал Мардоний, забывая обо всех придворных приличиях, — здесь теперь небезопасно!
На острове Пситталия, где ранее высадились тысячи персов, уже шёл бой — прямо перед носом Царя Царей. Аристид, враг Фемистокла, примирившийся с ним перед битвой, с отрядом преданных ему афинских гоплитов избивал персов.
Последним отчаянным взором Ксеркс обвёл продымлённый простор Саламинского пролива. Берега его исчезали за чёрными и серыми корпусами горящих судов, прежде синие утёсы и прозрачное небо сделались неузнаваемыми. Они превратились в край скорби, и волны выбрасывали на берег доски и трупы. И тогда Царь Царей сказал Мардонию одно только слово:
— Идём.
И все персы, находившиеся на скалистом мысу, повернулись спинами к морю: Бессмертные, племянники, зятья, шурины и братья, равно как и сам Ксеркс.
Блистая бессильным золотом, искрясь под лучами заходящего солнца, они потекли ручьями вниз, на сушу. Царь Царей бежал.
Ночь покрыла ровное море, на котором весь день кипело и бушевало морское сражение. На вершину утёса, находившегося к северу от Саламина, неторопливо поднялся мужчина. Он устало опустился на камень и поглядел вперёд. Побеждённого персидского флота не было видно. Захватчики отступили на юго-восток, в Фалеронскую бухту.
Со своего места человек этот мог видеть греческий флот, лежащий возле берегов Саламина, — небольшой изогнутый серп, каким он казался вчера. Ночью ничто не выдавало понесённого им ущерба. Лишь кое-где на кораблях, привалившихся друг к другу боками, словно в предельном утомлении, отсутствовала мачта или парус. Остатки подожжённых кораблей ещё чадили, и запах гари лежал над проливом; становившиеся всё более яркими звёзды прикрывала лёгкая дымка.
Усталый мужчина глядел по сторонам, глаза его привыкали к темноте, и он различал всё больше и больше. К северу открывался простор элевсинской бухты. Она была похожа на океан, недвижная, не имеющая горизонта.
Потом он увидел перед собой огромные хребты Эгалеонских гор, вырисовывавшиеся на фоне ночного неба, на котором уже начинали мерцать звёзды. Очертания берегов и мысов фиолетовыми пластами накладывались друг на друга, словно кулисы просторной, во весь мир сцены.
Ни звука не доносилось из заснувшего внизу городка, куда афиняне возвратились к жёнам и детям, памятуя о своей победе и о подвиге, и со стороны кораблей, на палубах которых спали утомлённые до предела бойцы.
И человек этот уснул посреди безмолвных просторов, в одиночестве, и сон его преобразился в видение о богах и судьбах, неправедных поступках и жалости, в спектакль, разыгрывавшийся на небесной сцене во всём богатстве оттенков.
Имя его было Эсхил, сын Эвфориона. Уроженец Элевсина, он весь день сражался на борту афинской триеры бок о бок со своим братом Амением, а десять лет назад он бился при Марафоне рядом с братом Кинегиром, потерявшим в том бою руку и скончавшимся. Однако отважный Эсхил был не? только бойцом и моряком афинского флота, но и поэтом. Двадцать лет писал он свои трагедии и вместе со знаменитым Пратином оспаривал лавровый венок в поэтических состязаниях. Много раз он добивался почётной награды.
Он первый среди поэтов начал ставить написанные в соответствии с собственным разумением драмы — в каменном театре Диониса, сооружённом на месте старого деревянного на южном склоне у подножия афинского Акрополя, ибо закончился день феспийских повозок, с которых распевали дифирамбы Вакху актёры, размалёванные винным осадком. Таким действительно было вдохновенное искусство прежней поры. Не заученная декламация, но искусство обаятельное, простое и естественное, истекающее из полных восторга сердец актёров, в неподдающемся контролю экстазе, соединявшем веру и трагедию. Такие актёры скитались со своей запряжённой ослами тележкой из города в город, из деревни в деревню — вольные гуляки, радующиеся жизни и восхищенные красотой, пребывавшей в них самих и щедро разделявшейся с окружающими за несколько медных монеток, а чаще всего просто за трапезу.
Читать дальше