Если он и впрямь следовал этому рецепту, с чувствами и мыслями там было небогато. Но вряд ли по глупости. Было скорее похоже, будто душевная буря, что его сюда занесла, вымела из головы и сердца все, жившее там прежде. Теперь он или болтал ни о чем, или зачитывал цитаты из книг. Особенную страсть он питал к «Доктору Живаго», и когда Шура не без смущения призналась, что великий гонимый роман ей как-то не очень, стал то и дело возвращаться к нему, раскрывал на заранее вложенных закладках, читал вслух большие отрывки:
– Гениально! Ну правда же, потрясающе?
Было и гениально, и потрясающе. Казалось невозможным, даже постыдным не любить книгу, в которой есть такое. Но Шура больше не надеялась полюбить «Доктора Живаго». Помнила, как старалась, какими оскорбительно напрасными оказались эти усилия. Бывают книги, изначально закрытые для тебя – не пробьешься, стена. Или это ты для них закрыта?
– Ты, – холодно подтвердил Второй журналист. – Там нет стены. Если она есть, то в тебе.
С тех пор он перестал замечать Гирник. Она слегка огорчилась, но не спорила. Такого рода антипатия была ей понятна: для этого человека она стала особой, имеющей в душе переборку.
Между тем стул Второго поэта, перебравшегося в отдельный кабинет, вскорости оседлал новый сотрудник. Как ни смешно, он тоже писал стихи и даже изредка пропихивал их во второсортные газетки. Но если его предшественник в своих поэзах являл миру ту же безобидную вялость, что и в простом общении, то этот Николай, с легкой руки Миши Байко тотчас прозванный Колюшком, был – ф-фу! – тошнотворен во всех своих проявлениях. Гирник давно смекнула, что не надо давать волю таким чувствам, но это было сильнее ее: все в Колюшке, начиная от слащавых малограмотных ямбов и кончая манерой, сидя за столом, часы напролет мелко постукивать пятками об пол, внушало ей острое омерзение. Да и прочие едва ли испытывали к вновь прибывшему хоть малую симпатию. Но Колюшок этого не замечал и охотно делился с коллективом деликатными тайнами.
– Я тут подумал: не дело это, как я жене изменяю. Очень часто. А ведь жена все-таки, женщина, ей тоже обидно. Во мне совесть заговорила! Я даже в последней командировке ничего такого… ей-богу, ничего… а возможность была!
– Об этом стоит написать поэму, – голос Байко пророчески суров. – Она будет называться «Упущенная возможность»… Гм! А вот признайся, Колюшок: случалось ли тебе давать лживые брачные обещания?
– Много раз! – командировочный обольститель с готовностью кивает потной, обрамленной кудряшками лысиной. – Взять хоть в позапрошлом месяце, когда в Пермь посылали…
– Ай-ай-ай! Некрасиво. Как же ты так?
– А если она без этого не соглашается?
– М-да. Действительно. А знаешь, я тебя тоже могу воспеть. Экспромтом! М-м-м.. Вот: Коля-Коля-Колюшок сел с размаху на горшок!
– Ты прям вообще… Еще и с размаху.., – ворчит воспетый. Обижаться он не умеет. Это для него слишком сложная эмоция.
– А из техникума тебя за что выгнали? – не унимается коварный Миша. Ему скучно. Он умен. Он талантлив. Он культивирует мелкую злость там, где иначе заведется большая депрессия.
– Да тоже девка одна подвела… студентка. Фигуристая такая, разбитная… Всем давала, а мне говорит: если вы, Николай Палыч, клятву дадите мне никогда двоек не ставить, тогда ладно, а так, мол, нет. Ну, я и поклялся. А она совсем ничего не знает! У меня сопромат, предмет серьезный, ее спросишь – стоит столбом и хоть бы слово! Студенты смеются… Она похвалилась, я так думаю… Шепчутся… Ну, и влепил ей пару. А она в деканат! Принуждал, дескать, служебным положением воспользовался…
– Еще один готовый сюжет. «Роковая клятва»! Шекспир удавился бы от зависти!
– Скажешь тоже… Шекспир.., – Колюшок, кажется, польщен.
Перерыв. Столовой здесь нет, кто посерьезнее носят харчи из дому, а Шура покупает в соседнем магазинчике всегда одно и то же – четвертушку ржаной буханки и пакет молока. На большее денег нет, да и какой толк гурманствовать за конторским столом? Как ни крути, это все же отсутственное место, хотя для такового – почти райское. Повезло.
– Товарищ Гирник! Подкиньте рифму на «бя»!
Это опять Миша. Он-то и есть Первый поэт. И в отличие от прочих здешних, чего доброго, настоящий. Хотя они, гордые творцы, никогда не просят подсказать рифму, а он пристает бесперечь. Опять, значит, переводит с подстрочника какие-нибудь чувашские или литовские детские стишки.
– Ну, скорбя… губя… себя… бяка!
Читать дальше