Чтобы не было ни этих шариков, ни этих буденовок. Ни этого смеха, ни этих колясок. Чтобы хоть на сей раз наверняка сжить со свету этих непонятных непотопляемых стариков с их верными двужильными старухами. Чтобы горел, как в Смутное время, Кремль. Чтобы дети, с визгом бегающие сейчас вокруг родителей в пятнашки и догонялки, лупцующие крашеными деревяшками кто Петлюру, кто Колчака, гордые кто новыми ботинками, кто новой шапочкой или хнычущие от трудно представимых взрослыми обид, снова, как уже было два десятка лет назад, превратились в чумазые жилистые тени в лохмотьях, клянчили хлеба у пролетающих мимо авто или сбивались в крысиные стаи, готовые с детской, значит, самой страшной, жестокостью зарезать хоть за пачку папирос, хоть за пластинку жвачки, хоть просто со скуки. Чтобы несчастные колхозники, и так-то, мягко говоря, небогатые, перешли на лебеду навсегда и перед тем, как вымереть и освободить для высшей расы жизненное пространство, лишились даже права говорить на родном языке, потому что даровая рабочая сила нужна не только страшным большевикам, но и высоконравственным повелителям денег, а они теперь все, как на грех, не говорят по-русски. Чтобы никто из уцелевших в бойне ни в праздник, ни в будни и носа не смел показать из дому без бумажки, называемой аусвайс.
Но даже не это главное; что нас, голодухой или паспортами испугаешь, что ли? Главное — что тем, кто выживет, надо будет усвоить крепко и навсегда: все мы, и с носами картошкой, и с носами с горбинкой, суть навоз их истории, мрачный и опасный уродливый курьез где-то сбоку, из века в век мешающий жить тем, кто всегда прав, всегда красив, всегда всего достоин, нескончаемо и невозбранно справедлив и даже в любых зверствах своих все равно безоговорочно благороднее нас. И чтобы мешать им поменьше, мы, пока вовсе не передохнем, должны рассыпаться, сникнуть, перестать жить вместе и действовать заодно, забыть, что и мы — не толпа, не скопище, а народ. Со своими бедами, своими жертвами, своими ошибками и своими триумфами, круговерть которых за тысячу лет выковала и выточила нас такими, какие мы есть, и иными быть не можем.
А пока они там, за кордоном, играли в гольф, в крикет и в натравливание на СССР, посреди их хваленой избалованной Европы, поразительным образом ими не замечаемый, разрастался гигантский коричневый пузырь, то ли гнойник, то ли канцер, и его рукопожатый канцлер уже растапливал печи лагерных крематориев, запасал «циклон Б», шлифовал панцеркриг и, сладко вздрагивая, предвкушал глобальную расовую чистку.
И нам, не нюхавшим ни Оксфорда, ни Сорбонны, в подавляющей массе своей появившимся на свет в избах, где не было ни единой книжки, самим-то далеко не ангелам — а откуда тут взяться ангелам? — просто не оставалось иного выхода, кроме как перехитрить благоухающих парижскими парфюмами пауков, а выпестованного ими канцлера, лгуна из лгунов, подлеца из подлецов, обмануть, облапошить и, если придется, раздавить. Не потому, что мы такие уж хорошие или умные. Нет. Уж кто-кто, а я-то знал цену и себе, и Кобе, и Лаврентию, и всем.
А потому, что больше некому.
Народ ощутимо загомонил громче, а потом издалека послышалась, приближаясь, строевая. С Остоженки, азартно лупя сапогами в промороженный асфальт и нестройно, но от души горланя, вывернула не меньше чем рота курсантов и почесала по проспекту, охранительно предводительствуемая лейтенантом с флажком в руке; народ их приветствовал воздетыми кулаками типа «Рот фронт», криками «Ура!», а пацаны, кто оружно, кто безоружно, пристраивались, рьяно отмахивая локтями, маршировать следом. Выходной выходным, а солдатикам все одно служба. А может, в баню.
Песня была и знакомая, и нет.
Паны да фашисты, француз-дегенерат
Снова готовят нам олигархат.
Но от тайги до британских морей
Красная армия всех сильней!
Сколько себя помню, в этой песне лишь последнее утверждение всегда остается неизменным. Персонажи первых строчек частенько менялись. И вот в очередной раз. Паны да фашисты — тут понятно, тут без разночтений. А француз-дегенерат… Вряд ли это обобщающий образ населения прекрасной Франции. Д’Артаньяна мы любим. Да был же, в конце концов, и Барту — правда, его-то как раз и убили, причем, как выяснилось позже, они же сами, под шумок, вроде бы стреляя в террориста. Скорее всего, имелся в виду их новопреставленный философ с жеваным лицом, вывернутыми мозгами и опять смешной фамилией, которую я, как и Блока, постоянно забывал: то ли Клоксман, то ли Глюксель… В последнем опусе, лебединой песне и, наверное, завете грядущим поколениям, он на пятистах страницах доказал, что тот, кто за свою жизнь не сменил раза три-четыре пол, не может считаться полноценным человеком и сколько-либо ответственно и разумно судить о чем-то важном; жесткая и безальтернативная привязанность к маскулинности или феминности свидетельствует об интеллектуальной немощи и моральной ущербности, а отсутствие опыта, получаемого противоположным полом, делает таких людей крайне недалекими. Поскольку же в Советской России подобные операции вообще не практикуются и, видимо, негласно запрещены кровавой тиранией, тут, следовательно, коротает век сборище заведомых недочеловеков; всю жизнь протомившись в гендерной темнице, они ничего не понимают в жизни и свободе. Любое их мнение по любому поводу не только не представляет ценности, но вообще должно восприниматься как болезненный истероидный симптом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу