Да вот теперь, в экипаже, по дороге домой, за город, Толстой вдруг отчётливо нашёл ответ, который искал, наверное, много лет. И он, откинувшись на мягкие подушки сиденья, поглаживая бороду, улыбнулся. В этом вся суть: не просто человек не хочет быть тем-то и тем-то, а не может потому, что ему предлагают при сем лгать, а он органически этого не умеет делать!
За окном мелькнула полосатая будка, затем такой же, различённый как зебра, шлагбаум, означавшие, что он подъехал к городской заставе. Выскочивший из будки солдат проворно подвысил преграду, и карета пересекла границу столицы и губернии.
И зачем здесь солдаты на часах, а в городах чуть не на каждом углу — казармы, полиция и жандармы? Что они оберегают и от кого? Всё это воплощение той самой лжи, которая становится движителем всех сфер нашей жизни. Ложь как маска, за которой удобно скрывать истинное и не во всём приглядное лицо.
Он выглянул из окошка и вновь увидел солдата, который ненужным пугалом торчал возле ненужного шлагбаума, и подумал: ну зачем принимать всё так близко к сердцу, почему не поступить и тебе, как этому солдату? Поставили к полосатому столбу, сказали, что так надо для блага государства, — и делай вид, что доволен, что и впрямь при деле, что служишь благородной цели.
Эхма! Да я хоть сейчас стану на колени перед тем, кто смог бы носить маску ради достижения благородных принципов, я готов даже руку поцеловать тому, кто сделался бы, например, жандармом ради ниспровержения жандармерии. Но увы, для этого потребовались бы дарования особенные, которых у меня нет. Хорош бы я был, если бы напялил на себя, к примеру, мундир Третьего отделения, дабы доказать его нелепость! Да разве есть у меня ловкость, необходимая для этого? Я бы только замарался, никому не принеся пользы.
Нет, чем бы меня ни завлекали, а я задыхаюсь в той сфере, которая зовётся службой, буквально задыхаюсь. Предложите-ка какому-нибудь знаменитому тенору или басу петь стоя по уши в воде... Так-то. Потому и эта стихия — не по мне. И если я в чём виноват, так только в том, что недостаточно решительно объяснялся на этот счёт. Однако если бы я от начала до конца высказал своё кредо, меня не только не стали бы удерживать, но ещё и плечами пожали бы с презрительным сожалением. На компромисс я согласился из деликатности, из уважения и, если угодно, из привязанности. Но, видно, тянуть дальше с компромиссом не удастся. Что ж, тогда пришло, выходит, время поступков. Но я поступлю иначе, чем представляет мадемуазель Тютчева. Надеюсь, она меня поймёт. И если бы мои чувства и мой образ мыслей могли стать известны и выше, я был бы счастлив. Итак, уж лучше поздно, чем никогда.
Так как же он должен был поступить теперь, как? Он знал, что в решительном поступке его поддержит Софи — сколько раз он говорил ей: «Помоги мне жить вне мундиров и парадов».
Он вспомнил тех, кто были его наставниками, — дядю Алёшу, открывшего ему мир прекрасного, дядю Василия, ценившего прямоту и полагавшегося всегда на собственные силы, дядю Льва, стремившегося и в тяжёлой, связывающей поступь колее выбирать дороги добра... Но каждому из этих умных и незаурядных людей, столько сил отдавших, чтобы пробиться наверх, так и не удалось сделать решительного шага в сторону от соблазнов и мишуры тронов, чтобы до конца остаться самими собой.
Однако был у него и ещё дядя — Фёдор Петрович Толстой. Граф по рождению, он отринул от себя сулившую блестящее будущее карьеру и стал художником, решился и себя, и семью отныне кормить делом собственных рук. Так разве и в его жилах, вместе с казацкой кровью Разумовских и Перовских, не течёт гордая кровь Толстых, умевших и царям говорить истину в лицо?
Несколько раз он порывался объясниться с государем, но понимал, что тот уйдёт от разговора. И когда в конце лета Александр Николаевич отбыл в Ливадию, он направил ему в Крым письмо:
«Ваше величество, долго думал я о том, каким образом мне изложить Вам дело, глубоко затрагивающее меня, и пришёл к убеждению, что прямой путь и здесь, как и во всех других обстоятельствах, является самым лучшим. Государь, служба, какова бы она ни была, глубоко противна моей натуре...»
Начал легко и просто, будто пером его водил смелый гасконец д’Артаньян, готовый любому в лицо сказать правду. А впрочем, разве он, Толстой, не был сам по натуре человеком прямым, преданным и отважным, не терпевшим лжи?
«Служба и искусство несовместимы, одно вредит другому, и надо делать выбор... Ваше величество, моё положение смущает меня: я ношу мундир, а связанные с этим обязанности не могу исполнять должным образом».
Читать дальше