«Всё! Всё! Персы убьют тебя! Убьют!»
Он устало сел и положил ногу на ногу. Два рослых стража услужливо подбежали к нему и взяли копья наперевес.
Толпа продолжала реветь, но в этом реве теперь не слышалось первого, яростного согласия: многие уже текли к проходам, торопясь покинуть Пританею, другие, беспорядочно крича, продолжали оставаться на своих местах, самые решительные и обозленные двинулись к человеку, лишившему их кровавого приношения.
Стоглавая гидра, вытянув длинные щупальцы, угрожающе покачивалась в нескольких шагах от неподвижно сидящего эпистата, натужно тянулась к нему, норовя обвить и напоить смертельным ядом, но что-то осаживало ее, не давало перейти этот небольшой заколдованный круг. Едва ли чудовищу могли помешать двое скифов-стражников с копьями наперевес или золотой жезл, лежащий на коленях побледневшего человека, скорее всего чудовище удерживало нечто другое, более могущественное, связанное с той чистой богиней, которой, не думая о последствиях, старался служить маленький эпистат.
Гидра еще шипела, надеялась, но ее вязкое пятнистое тело уже расчленялось крепкоплечими, радостно возбужденными людьми, и эти люди, образовав защитное кольцо, оторвали от скамьи оцепеневшего человека и повлекли его за собой, к выходу, у которого оробело теснились пританы филы Антиохиды, ждущие обеда на общественный счет.
И все же Сократ не спас шестерых Аргинусских стратегов. Уже на следующий день, при другом эпистате, в небо вонзились копьеносные руки пританов, среди которых не оказалось только одной руки — руки бывшего эпистата, а еще через день за городской стеной, недалеко от Пирейской дороги, весело возгорелись шесть погребальных костров. Сладким удушливым смрадом наносило на город, и сторожевые псы у Дипилонских ворот рвались из своих железных ошейников, выли жалобно, по-волчьи. И этот тяжкий, припадающий к земле дым на какое-то время утишил темноликую толпу, скрыл от ее ненавидящих глаз безрассудного философа из дема Алопеки.
…Сократ, тяжело дыша, подплывал к берегу.
Белые чайки летали над пенными гребешками волн, по небу плыли белые облака, и галька на морской косе казалась в этот день ослепительно-белой. И на вечных крутобоких валунах лежали, соприкасаясь концами, три белых, похожих друг на друга плаща.
И синее небо сливалось с синим морем.
Лишь старая военная триера выглядела одинокой пришелицей из темной, все поглощающей реки Стикс…
Хватаясь за камни, старик выбрался на сушу. С его клочковатой бороды падали светлые капли. Он приложил к уху ладонь и попрыгал, освобождаясь от глухоты. Потом решил обсохнуть и голый, словно пастушеский бог Пан, опустился на прокаленную солнцем гальку. Обхватив сжатые колени, он глядел выцветшими, голубоватыми глазами на море, и ему казалось, что все это когда-то было с ним, до его рождения: вот так же он сидел на берегу, медленно тонула никому ненужная триера, и два человека, рассекая волны, плавали наперегонки.
Пестрая бабочка покружилась над ним и, соря желтой пыльцой, примостилась на плече старика. Он не заметил ее, а если бы и заметил, то, наверное, и эта бабочка показалась бы ему выпорхнувшей из каких-то невероятных глубин памяти…
— Чудесно! Я словно родился заново! — заговорил Платон, выбираясь из белопенной волны. Он постоял, дожидаясь Этеокла. — Посмотри-ка на него, Учитель! Этот юноша плавает, как финикиец.
Этеокл польщенно улыбался.
Они сели на гальку, рядом со стариком, и долго смотрели на необъятное море. А потом встали, оделись и, прежде чем отправиться в город, решили еще раз утолить жажду.
И каждый из них опустился на колени перед вечным источником…
Узкой каменистой тропой они стали пробираться наверх, откуда был виден в радужном мареве большой и прекрасный город. Они шли, болтая о разных пустяках, и только всеведущие Мойры знали, какие нелегкие испытания дожидаются этих беззаботных с виду людей.
Вот и наступил черный день афинян, день дани критскому царю Миносу за убитого сына — Андрогея. Семь юношей и семь юниц, выбранных по жребию, должны были стать жертвой ужасного чудовища Минотавра, живущего в подземном дворце царя — Лабиринте.
С замиранием сердца Этеокл смотрел, как рука его отца опустилась в урну. От черного камешка потемнело в глазах. Но тут же, когда стало ясно, что печального жребия уже не миновать, юноша несколько успокоился и подумал, что, может быть, час его подвига настал.
Архонт Тиресий встретил выбор судьбы мужественно. Кусая губы, он подошел к своему сыну, снял с его головы фиалковый венок, поцеловал и снова надел — он благословлял Этеокла на подвиг.
Читать дальше