Выбегают цани — слуги сцены в синей прозодежде.
Под несмолкающую музыку — теперь это уже полька — они с помощью взлетающих матерчатых декораций быстро превращают опустевшую площадку в столицу Китая. В этом не может быть никакого сомнения, о том говорят крупные буквы «ПЕКИН» на декорациях. Цани исчезли. Появляется Барах, он напевает что-то напоминающее «Не счесть алмазов в каменных пещерах…» — арию Индийского гостя из «Садко» Римского-Корсакова. Выходит Калаф, и начинается действие, полное ярких чувств, трагических и счастливых узнаваний, невероятного, прихотливого, но, по существу, вполне правдоподобного сцепления событий, судеб, случайностей, полное борьбы сильных страстей, злокозненных замыслов, хитроумия и человеческой находчивости, проявлений благородства и низости, ума и наивности, полное борьбы добра и зла…
Исполнители не сознают, играют ли они хорошо или плохо, но знают, что так бывает только раз в жизни, такой вечер никогда не повторится. И мысль о Евгении Богратионовиче, которая горем сковывала их, придает им теперь все больше и больше силы, легкости, уверенности. На сцене — подъем, солнечная, певучая, жизнерадостная игра. Она захватывает и зрителей. Актеры в зале и актеры на сцене живут общими чувствами.
Что это — игра в театр? Или сам театр — торжество театра в его подлинном, освобожденном, извечном содержании? Или игра в жизнь? А может быть, сама жизнь? Ее торжество? Ее талантливость? Ее радость? Ее благородство? Жизнь как искусство? Оптимистическое, веселое искусство жить?.. Как бы там ни было, счастливое искусство и счастливая жизнь чувств!
Зрители-актеры в зале хорошо знают, сколько ума, таланта, вдохновенной фантазии, остроумия и упорного, страстного труда надо вложить во все детали, во все интонации, краски, звуки, слова, движения, чтобы создать такой спектакль.
Шутники — четыре маски — то и дело пересыпают спектакль своими комментариями: «Завадский, не страдай так ужасно, а то я затоплю слезами всю сцену!..» — «Мон дье! Как она его отбрила!» и т. д., а также остротами на злобу дня, о московском быте и на международные темы. В зале — взрывы аплодисментов, смеха, растет увлечение…
К концу первого акта зрители уже полностью и безоговорочно сдаются в плен молодому театру и фантазии Вахтангова. Станиславский звонит по телефону Евгению Богратионовичу, успокаивает его, говорит об успехе. Но передать как следует свои впечатления по телефону ему не удается, и в следующем антракте он едет на извозчике к Вахтангову на квартиру. Антракт затягивается. Зрители в театре ждут возвращения Константина Сергеевича. Они прошли за кулисы, смешались с исполнителями, обнимают счастливых «итальянцев», берут в руки предметы бутафории и реквизита «Турандот», забираются в оркестр, пробуют играть на гребенках. Многие исполнители центральных ролей, впервые переживающие радость большого успеха, ходят, как в радужном чаду.
А дома у Вахтангова высокий седой старик, любимый глава и воспитатель всех актеров Москвы, едва сняв шубу, остановился на пороге комнаты.
— Я с мороза… Только, пожалуйста, не волнуйтесь. Все идет прекрасно. Поздравляю вас… Актеры Художественного театра в восторге, — говорит он, согревая руки и пристально вглядываясь в исхудавшее лицо ученика.
— А вы, вы сами, Константин Сергеевич, принимаете нашу работу?
Они читают мысли друг друга. Станиславский присел возле постели.
— Принимаю. То, что я видел, талантливо, своеобразно и, что самое главное, жизнерадостно! — Он берет в свои большие руки горячую руку Вахтангова. — Не волнуйтесь. Вы себя не бережете… Берегите силы. Они вам еще понадобятся… А успех блистательный. Молодежь очень выросла.
— Вы им верите? — Вахтангов называет имена актеров и актрис. — Я требую, чтобы они по-настоящему жили на сцене, плакали, смеялись…
За дверью Надежда Михайловна и Николай Горчаков, привезший Станиславского, запоминают каждое его слово.
— Любовь, ревность, радость и горе — это вечные чувства, зритель их хорошо знает. Они его заражают со сцены только тогда, когда актер ими по-настоящему живет. Вы многого добились от актеров… Сегодня вы нас покорили, победили…
Но есть правда, которой нельзя открыть дорогу. Станиславский говорит наперекор правде:
— Поправляйтесь скорее. И хорошо отдохните…
Несколько секунд они молчат. Еще раз взглянув глубоко в распахнутые глаза Вахтангова и пожав его руку, Станиславский встает. Голос Вахтангова удерживает его еще на какие-то секунды, наполненные, как часы общения перед разлукой:
Читать дальше