Ехали медленно, словно опасались стуком колёс всполошить людей, уж и так-го было мятежно вчера на Соборной.
Стало светать, закудрявился туманец над рекою, пронизывая его над самой водой, просвистывали, разминая крылья, стремительные утячьи табунки.
Рассвело. Ехали то берегом, то петляли по болотинам, по трясинным запутанным гатям. Позади их тряслась ещё одна телега, и Аввакум разглядел в ней дьякона Фёдора. К полудню добрались до Николо-Угрешского монастыря, въехали во двор и свернули в дальний угол к ледникам с надстроенными над ними деревянными палатками. Тут уж стояла телега со старцем Соловецкого монастыря, всегда тихим и задумчивым Епифанием, и другая с Лазарем. Увидел их Аввакум и чуть было не заплакал: так же надруганы, бедненькие, обхватаны ножницами кое-как — клочья торчат и бороды косенько, на смех, сострижены. Ну как мужички деревенские с бабами по пьяному делу поскубались, а у Лазаря забияшного и синяк под глазом бугрит, аж бровь вверх выпятил. И тоже в одних рубахах. Скоро вкатилась во двор и телега с Фёдором и симбирским протопопом Никифором. Полуголова Салов пошёл к игумену, оставив стрельцов сторожить расстриг.
Узники попросили сотника позволить им сойти на землю, потоптаться, уж больно затекли за дорогу ноги, подогнутые калачиками. Сотник разрешил, и сразу образовался кружок из двадцати стражей и четырёх арестантов. Между собой расстриги почти не разговаривали, так-то уж были потрясены их души содеянной над ними расправой.
Стояли в белых рубахах грустной кучкой, словно отбившийся от стаи табунок усталых лебедей. Зато Лазарь не умолкал. Опершись на бердыши и явно сочувствуя арестантам, стрельцы слушали весёлого попа, мотали красными шапками, иногда матюгались, одобряя ту или иную байку Лазаря.
— Ну же, сказывай, каково под анафемой жить-то, небось, ужасть? — любопытствовали, стараясь разглядеть в расстригах какие-то особые знаки, которых нет на других людях.
— Ужасть как жрать хочу, и усё, — отшучивался Лазарь. — Рогов-копытов нетути, хвостов тожеть.
— Ну усовсем ничаво? — настаивали служивые. — Можа беса куда в пазуху засадили?
— Так уж и ничаво! — Лазарь пощупал синий бугор под бровью. — Эвон темень в очю напустили, токмо не анафемой, а кулаком. — Не-ет, никак имя не отлучить нас от Христова учения. Да кто бы отлучал? Шныри «патриархи вселенные»? Тьфу на их анафему! Они не могут, то имя не дадено, им ба табаком и винищем на Москве торговать, да злато-серебро в мешки прятать, да клянчить у царишки беднова милостыни. Могет быть, они и «вселенские», но токмо не патриарси, а попрошайки и воровайки-пьяницы и блудники. Ну а бес-то, он у всякого есмь, токмо не за пазухой.
— Ишь чё, — перекрестился сотник. — Чаешь, и у меня? А игде?
— У них он в башке, — Лазарь вкрутил палец в висок. — А у тя… Ты ошкур-то штанный оттяги да и глянь, каков он тама-ка.
Сотник взялся было за ошкур, но засмеялся дружелюбно подвоху и ткнул Лазаря в плечо. Стрельцы гоготали, влюблённо уставясь в весёлого попа. Улыбался и Аввакум давно оброненной и утерянной в тёмных казематах улыбкой, да вишь ты её — обрелась, припорхнула.
Подошёл Осип с игуменом, и веселье смолкло. На головы узникам надели по рогожному кулю, Аввакуму замотали её епанчой и развели по углам двора, чтобы не ведали, кто куда посажен. Протопопа вежливо втолкнули в деревянную над ледником палатку, размотали голову, а на ноги нацепили юзы. Осип Салов попросил:
— Ты прости, батюшка, така от власти строга есть повеления. — Толкнул раму оконца, отворил и тяжело вздохнул. — И чево люди ни вытворяют над людями! Ты, тово, ко всякому готовься, слушок ходит… — Махнул рукой и вышел.
Палатка-тюрьма Аввакума стояла так, что в окошко были видны ворота и все входящие, въезжающие и покидающие монастырь монахи и богомольцы. На третий день навестил его князь Иван Алексеевич Воротынский, двоюродный брат царя по матушке, его даже в палатку впустил стрелецкий полуголова. Очень горюнился князь, видя Аввакума полуголого и в цепях. Жалел, да что он мог, горюн, разве бумагу и чернил принёс, да от государя просьбу — молиться за царскую семью и слать ей благословения.
Шли дни — неделя, вторая, за это время много всяких людей побывало под окошком протопопа, но больше никого из мирских внутрь не пускали, видимо, донесли о свидании с благоволящим к Аввакуму Воротынским, не показывался и Осип, распоряжался сторожившими стрельцами сотник. И хлебца и водички в иной день забывали подать. Стольника князя Ивана Хованского-большого и к окошку не допустили — издали, стоя на дорожке, покланялся плача, да и ушёл. Приезжала Федосья Морозова, упросила передать узелок со съестным, перекрестила узника при сторожах да соглядатаях не таясь двуперстным крестом. Навестил и бывший архиепископ Тобольский Симеон, теперь глава Печатного Двора, на прощание пожал протянутую из окошка руку Аввакума, но не осенил ни тем ни другим знамением, поберёгся. Приходил Фёдор Ртищев. Много наведовалось посланцев от царя и патриарха Иоасафа. И у всех одно было к Аввакуму — поступись хоть в малом чём, и тебе простится, но всем им отвечал протопоп: «Не в чем мне каятися, чист бо есмь пред Богом в учении и вере». Но не отступались власти, «лезли в глаза яко мушицы». Надоели настырством, и написал царю и отправил грамотку с Юрием Алексеевичем Долгоруким, который, приезжая, ни о чём не просил, кроме благословения. Чтил за дружество к себе смелого правдослова Аввакум и не сомневался — дойдёт писаньице царю в руки:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу