То, что он наметил, надо выразить просто, как высказывают саму истину...
Слова, которые Тютчев собирался произносить, ещё не пришли. И он, подумав сейчас о жизни Шеншиной, вдруг вспомнил её тогда, в Ницце, когда она в числе многих благословила Мари на её новую судьбу. Могла ли она тогда вообразить, какой станет эта судьба и сколько сил потребует от Мари?..
Волнение Тютчева достигло того состояния, когда он уже не мог более скрывать его в себе, и губы еле слышно произнесли:
— Запиши, Нести... Там же, на том самом листке с письмом Шеншиной...
Привет ещё тебе от тени той,
Обоим нам и милой и святой,
Которая так мало здесь гостила,
Страдала храбро так и горячо любила.
Ушла стремглав из сей юдоли слёз,
Где ей, увы, ничто не удалось,
По долгой, тяжкой, истомительной борьбе,
Прощая всё и людям и судьбе.
И свой родимый край так пламенно любила,
Что, хоть она и воин не была,
Но жизнь свою отчизне принесла;
Вовремя с нею не могла расстаться,
Когда б иная жизнь спасти её могла.
— Мари... Маленькая... моя доченька! Это — о тебе, — простонала Эрнестина Фёдоровна и приложила к глазам платок. Но тут же наклонилась к лицу мужа и осторожно сняла уголком платка с его нижних век две крупные слёзы.
Тютчев молчал. Эрнестине Фёдоровне показалось, что он заснул. Но Фёдор Иванович лежал и думал о стихах, которые он только что продиктовал. Они хотя и были уже занесены на бумагу, но всё ещё продолжали в нём жить.
Потому что, как и в стихах, в нём самом всё ещё продолжалась борьба разума и чувства; утверждалось величие любви дочери к отчизне, и не исчезала, всё ещё жила боль отца.
Он понимал, как высок был её гражданский подвиг. Но он не хотел, не мог смириться с мыслью о правильности её жизненного выбора, который, как он и теперь был убеждён, потребовал от неё крайней жертвы.
Однако по-другому мысль Тютчева и не могла жить, как, собственно говоря, и любая человеческая мысль. Разве не он сам когда-то открыл для себя и для людей, вернее, в беспощадном признании обнажил простую и оттого загадочную истину, что в единоборстве страстей, в противоречии крайностей только и может слагаться то единство и постоянство, в котором одном и заключена подлинная правда жизни?
И разве не он сам жил именно по этим законам — сложно и противоречиво, но одновременно собранно и целеустремлённо?
О, вещая душа моя!
О, сердце, полное тревоги,
О, как ты бьёшься на пороге
Как бы двойного бытия!..
А жизнь между тем продолжалась. В доме не закрывались двери — приезжали и приходили близкие и просто знакомые, чтобы побыть рядом с больным и ободрить его. Однако получалось, что он сам вселял в них уверенность, что всё образуется и он обязательно выкарабкается. Это слово «выкарабкается» он однажды услышал от Боткина, когда тот говорил о состоянии его здоровья с Эрнестиной Фёдоровной, и теперь с нескрываемым удовлетворением сам его повторял.
Большею же частью в присутствии гостей он старался подтрунивать над собою, «будущим покойником». И все понимали, что и в самом деле положение его не так безнадёжно, поскольку вряд ли бы стал человек так над собою шутить, если бы действительно чувствовал приближение своего последнего часа.
Только немногие, и в первую очередь жена и старшая дочь, понимали, что это всего-навсего была игра ума, ничего общего не имеющего с подлинным состоянием, в коем находилось его тело.
И слова о смерти, произносимые с большой долей иронии, скорее говорили о том, что он знает о её неминуемом приходе и готовит себя к тому, чтобы достойно её встретить.
Об этом он прямо сказал Анне:
— Всю нашу жизнь мы проводим в ожидании этого события, которое, когда настаёт, неминуемо преисполняет нас изумлением. Мы подобны гладиаторам, которых в течение целых месяцев берегли для арены, но которые, я уверен, непременно бывали застигнуты врасплох в тот день, когда им предписывалось явиться...
Собственно говоря, смерть, которая к нему подступала, была как бы частью жизни, которую он уже прожил и которая теперь лишь обретала свою новую форму, ещё им не изведанную. И потому, говоря о конце с определённой долею юмора, он давал понять находившимся с ним рядом людям, что на самом деле жизнь, которую он так жадно любил, никогда не иссякнет, какой бы ужасный вид она теперь ни принимала.
И жизнь — живая, яркая и неистребимая, — казалось, слышала каждое движение его мысли и потому стремилась одарить его самым дорогим и бесценным, что было в её чудодейственных силах.
Читать дальше