На мгновение прежняя, горделивая улыбка меняла черты. Шея у маменьки становилась стройной, гибкой, И Пушкин с удивлением видел: проглядывает, проглядывает прошлое — безрассудная смелость соперничества с самой императрицей, способность, как в омут, — в любовь, в авантюру. А теперь, говорят, в пьянство, как только вырвется в свой собственный Ярополец [131]. Сидит, опрокидывает рюмку за рюмкой, говорят. Сплетни. Но очень похоже на правду.
Семейственная обстановка развязала языки. За обедом вспоминались случаи, прозвища, милые безделки. Маменька среди речей своих постукивала сухоньким пальчиком по скатерти, а потом, перехватив взгляд лакея, метнула его к своей рюмке. Рюмка наполнилась тёмным, серьёзным, мужским вином; маменька сделала вид удивлённый, но рюмку подняла...
Рука, державшая рюмку, была суха, жестка, тяжела от перстней. Этой рукой она била дочерей по щекам.
Пушкин глянул на невесту. Лицо её ни к кому не было обращено, и в то же время она словно на всех делила свою радость, свою расположенность к тем, кто оставался здесь, в этой тишине, забросе, в этом странном, расползающемся семействе... Радость её, что сватовство это долгое и мучительное наконец закончилось, была очевидна. Радость избавления — мелькнуло с горечью. Но горечь сейчас же была смыта.
— Наша-то тихоня премилое письмо в вашу защиту мне написала, государь мой милостивый, Александр Сергеевич. И что любит вас, так и заявила. А вам приходилось ли самому слышать от неё подобное? Тихоня моя — тиха, да вдруг и выпалит...
Все засмеялись за столом, как того и хотелось Афанасию Николаевичу. Он сам подхихикивал, расслабленный старичок, добренький. Подхихикивал, а рукой всё шарил-шарил, что-то возле себя на скатерти отыскивая. Жест скорее безотчётный. Глаза же смотрели в упор, и хитрость в них ходила тёмной, скользкой рыбкой...
— ...Я вам говорю, а вы, как можно? Не верите, сударь мой, государь-разбойник. Мне за сию фигуру сорок тысяч серебром сулили — не взял. Чистая бронза, между тем чистая...
С утра продолжался этот разговор, неожиданный и курьёзный, о бронзе. Вернее, о бронзовой статуе Екатерины Второй, ничего, никакого пространства собой не украшающей. Наоборот, спрятанной в подвалах большого дома, подальше от глаз людских за страховидностью.
В голове Гончарова-старшего за долгий век не одна, видно, безумная идея рождалась. Вот и эта вылупилась, глянуть бы спокойно — да мало у кого он в дураках ходил. Пушкин с подчёркнутым вниманием слушал рассказы об императрице, лично посетившей Полотняный Завод, в честь чего и отлита статуя. Впрочем, ему и в самом деле интересно бывало всё, что рассказывали о Екатерине.
После обеда старик ушёл отдыхать, а он с девицами опять спустился в парк. Все три были высоки, сильны, с тонкими до удивления талиями — три амазонки, ничего не скажешь. Девицы повели Пушкина на манеж, и там перед ними водили любимых лошадей, у каждой была своя. Они предложили Пушкину отгадать: где чья... Отгадать было мудрено. Во всяком случае, он не подумал, что на чёрной, самой беспокойной, ездит его невеста. «Тихоня», — вспомнил он аттестацию Натали, не то досадливо, не то с насмешкой. Сейчас глаза «Тихони» горели, она переступала от нетерпения ногами, точно так же, как её лошадь, когда, пофыркивая, подставляла лоб под властно, сильно похлопывающую ладонь Натали.
«А верхом чудо, должно быть, как хороша, — подумал Пушкин, — и характер скажется».
Последнее было несколько неожиданно.
Вообще неожиданным, но ещё более прекрасным показалось ему лицо молодой девушки, с подрагивающими от жадного вздоха ноздрями, с ярким румянцем решительного волнения.
— Ах, жаль, не переоделись, сейчас верхами бы, — сказала Катрин, самая лёгкая в решениях, — на дальний луг, как хорошо!
— Маменька небось устроила бы нам выволочку. — Лицо Александрины приняло выражение ещё более строптивое, чем всегда. Бросился в глаза крупный подбородок, и вопреки давешним впечатлениям можно было сказать, что сейчас на младшую сестру она вовсе не похожа. Наоборот, являет тип как бы несовместимый. И Пушкин посмотрел на Натали с ещё большей нежностью.
— А за что, Азя? — спросила та, как сквозь сон, неохотно отрываясь от лошади. — За что?
— Так, ни за что. За удовольствие наше. Или за своё неудовольствие. Сама верхом уже не скачет, как же не побранить?
— Ну что ж, душки мои, тогда — в парк! в парк! К пруду...
Но от дома уже бежал лакей доложить, что старый барин проснулись и просят господина Пушкина к себе.
Читать дальше