Под уклон? Предательское слово — оно, видимо, подсказано чувством расслабленности; Гюндероде выбрала выражение, дающее нам понять, что значит для нее «подъем». Беттина же, менее послушная диктату нормы (хоть и побывала в монастыре), радуется: «Я так рада тому, что я незначительна — мне, стало быть, нет нужды щеголять всякими учеными мыслями, когда я пишу тебе; надо рассказывать как рассказывается». Ум у нее «не философский», заключает она.
Как это понимать? Что она не умеет мыслить? О нет. Голова у Беттины на плечах своя — что ей охотно и тычут в глаза. Она имеет в виду совсем другое: как раз «философы» мыслят неверно, то есть неестественно.
«По мне, если кто припадает к груди природы, доверяется ей, посвящает ей всего себя, тот еще не философ. Философ — это, напротив, тот, кто отправляется на грабеж; он выуживает у природы ее тайны и запускает их в свой адский котел, а потом неустанно следит, чтобы фабрика не застопорилась — одно колесо не зашло за другое, одна машина не застряла на ходу другой».
Бездушная механика, которая из сферы развивающейся индустрии перекидывается на сферу общественных отношений, на самого человека, вселяет в нее ужас, и, что касается возможных тупиков человеческого разума, это женщина сплошь и рядом обнаруживает такие инстинктивные прозрения, для которых наука еще не нашла ни системы, ни даже языка. Почитайте, например, как она описывает Каролине философа, который натужно конструирует «весь свой мыслительный аппарат» — не затем, чтобы «понять самого себя», а затем, чтобы «продемонстрировать нам всю хитроумную мудреность своей наисовершеннейшей машины»; но такая философия — «удел и пища» лишь для «никчемного, лишнего человека», «самому себе еще неведомого» (для человека «в состоянии фрустрации» — сказала бы современная психология, не много чего выиграв от этого обозначения).
Всестороннее обсуждение этой главной проблемы: должен ли человек мыслить так, как предписывают философы (и как иной раз сама Гюндероде, все-таки подверженная влиянию шаблонов «разумности», советует Беттине), — вот внутренний сюжет этого «романа», и сюжета более увлекательного и поучительного еще поискать. Нужно ли — и должно ли — в философии, истории, искусстве отрешаться от самого себя? Пользуется ли человек своей способностью мыслить и писать как средством выражения и воссоздания самого себя или же он использует ее с целью изготовления некой внеположной ему вещи — произведения, системы, — которая в конце концов обернется против самого же производителя? Беттина, которую часто корили леностью и которую Каролина призывает к изучению истории («Утративши почву под ногами, как сможешь ты постичь и удержать себя самое?»), жалуется на «историческую пустыню», в которую ее загоняет ее наставница. «А почва-то у меня под ногами как раз современная, и она горит, и современности хотела бы я отдаться — не кладя прежде голову на наковальню прошлого, чтобы оно мне ее расплющило». Но зато вполне добровольно она штудирует историю «двенадцати императоров» — римских, — для того чтобы сравнить их со все более грозно воздвигающимся Наполеоном и обнаружить в каждом тиране «все то же чудище посредственности». Скажете, это не поразительное прозрение для женщины, которая даже не располагала документальным материалом о диктаторах нашего века?
«Я уже ощущаю в себе побуждение признать безоговорочно правоту твою и в чувствах, и в делах…» Бережно, без нажима склоняет Беттина подругу на сторону своего контрпроекта, своей женской философии, своей «религии невесомости», которая, выпади ей хоть ничтожный шанс быть осуществленной, отнюдь не довела бы мужскую культуру агрессий до грани самоуничтожения, ибо «симфилософия» этих женщин имеет в виду религию жизненной радости, чувственного наслаждения и гуманности; они носятся с «правительственными мыслями», мечтают «играючи перевернуть мир». И для этого они основывают любовный союз — редчайший (или вообще единственный?) пример в нашей литературе, противостоящий столь многочисленным мужским союзам, этим альянсам ученика и учителя.
«Я не умею писать стихов, как ты, Гюндероде, но я умею говорить с природой, когда мы с ней наедине… Как только я вернусь, мы плотнее сдвинем наши кровати и проболтаем всю ночь… и мы, два философа, настроим таких великих и глубокомудрых планов, от которых заскрипит наш ветхий мир в своих заржавелых петлях — а то, глядишь, и перевернется совсем. Знаешь что? Ты — Платон, ты изгнан, заточен в крепость, а я твой любимейший друг и твой ученик Дион; мы нежно любим друг друга и, если надо, отдадим друг за друга жизнь — о, если б только это понадобилось! Ничего я так не желала бы, как пожертвовать для тебя жизнью… Да, решено, так я и буду впредь звать тебя: Платон! — и дам тебе ласковое прозвище — буду звать Лебедем, как называл тебя Сократ, а ты зови меня Дионом… Спокойной ночи, мой Лебедь, усни сладким сном на алтаре Эрота».
Читать дальше