Ладно. В обед, на пожне, достаю, ем — села на самое видное место. Женки глаза выпучили — глазами мои хлебы едят. «Офима, что это?» — «А это, говорю, мука пшенична моей выработки». Дала попробовать — эх, хорошо! «Где взяла? Где достала?» — «На болоте». Назавтре все моховиков напекли — ну не те. Скус не тот. Опять: сказывай, где мох брала. Я отвела место на болоте — всю войну не знали горя. Уродило не уродило — мы сыты.
Думаешь, мне благодарность была? Спасибо сказали? Тепере-ка клянут. У всех желудки больны. От Офимьиного хлебца, говорят. От моха.
Хлебная корка
Матрена Васильевна вконец измаялась с сыном. Жизни не рада стала. Пьет, по неделям нигде не работает (корми, мать, на свою колхозную пенсию сорокалетнего мужика!), да еще постоянно пьяные скандалы дома, так что обе дочери уже два года не ездят к матери. Наотрез сказали: либо мы, либо он. Выбирай!
И то же самое ей говорили соседки. Что ты, Матреха! До каких пор будешь мучиться? Гони ты его, дьявола, раз в ем ничего человеческого нету.
И Матрена Васильевна соглашалась и с дочерьми, и с соседками. И иной раз, доведенная до полного отчаяния, она уж готова была бежать в сельсовет (председатель давно сказал: заберем, дай только сигнал!), потом вдруг вспомнит войну — и пропала решимость: в войну ее да девок, можно сказать, Пашка от голодной смерти спас.
У Пашки долго, до пяти лет, не поворачивался язык на слово (и теперь немтуном ругают), и вот за это-то, видно, его и жалела Анна, сельповская пекариха: два года подкармливала ребенка. Все какой-нибудь хлебный мякиш или корку сунет: они-то забыли, как и хлеб настоящий пахнет.
И вот что бы сделал всякий ребенок на месте Пашки с этим мякишем, с этой коркой? В рот, в брюхо скорей — там собаки от голода воют.
А Пашка ни крошки не съест один. До самого вечера терпит, до тех пор, пока мать с работы не вернется. Да мало того: этот мякиш, эту корку разделит на четыре части.
— Что ты, Пашка, сам-то ешь да девок угости. А я-то не маленькая.
Не будет есть. До тех пор не будет, пока мать не съест свое. Плачет да ручонкой тычет (слова-то выговорить не может): ешь, ешь.
И вот через эту-то Пашкину доброту, может, они все и спаслись в войну. Так как же ей гнать его из дома?
Потомок Джима
Жили-были в предвоенном Ленинграде художник Петр Петрович и его жена Елена Аркадьевна. И был у них Дар, черный красавец доберман-пинчер.
Хозяева души не чаяли в своем Даре. Умнейший, благороднейший пес! И в высшей степени услужливый.
Утром, бывало, Петр Петрович еще только протирает глаза, а он уж держит в зубах ночную туфлю. Потянулся Петр Петрович за папиросой — пожалуйте спички. Ну а ежели Петр Петрович за кисть возьмется — замер. Перестал дышать. Сплошная истома и блаженство. И Петр Петрович, не очень-то избалованный вниманием как художник, вздыхал: «Ах, если бы так понимали искусство те, кому это положено! На какие высоты мы бы поднялись!»
Отношение Дара к хозяйке укладывалось в одно слово — джентльменство. Джентльменство, какого ныне поискать и среди людей. Скажем, возвращаются они с покупками из магазина или с рынка. Позволить Елене Аркадьевне тащить сумку? Ни за что на свете! Легкую поклажу в зубы, а та, что потяжельше, — на спину. И вышагивает, вышагивает, к зависти и восторгу прохожих, слегка пружиня сухие, мускулистые ноги в коричневых чулочках, чуть-чуть грузноватый, закормленный и все-таки элегантный, подтянутый, с тонкой лоснящейся кожей с рыжими подпалами, как бы весь налитый жаром изнутри.
Совсем других правил придерживался Дар в отношении друзей и знакомых дома. Такт, корректность — это всенепременно, но в то же время никакого амикошонства, никаких нежностей, до которых особенно охочи восторженные дамочки.
Квартира Петра Петровича и Елены Аркадьевны была открыта с утра до ночи, к ним перли все кому не лень — благо всегда можно задарма поесть и выпить. Дару это не нравилось. Но что поделаешь с его чересчур хлебосольными хозяевами, да к тому же еще слегка бравирующими своей богемностью?
Зато когда хозяев дома не было, Дар не церемонился. Впустить в квартиру впустит, а обратно хода нет. Сиди! До тех пор сиди, пока не вернется один из хозяев. Ну а ежели гость попадался строптивый, своевольный, тогда Дар ложился поперек дверей и издавал такой утробный звук, от которого гость моментально трезвел.
Одним гостям Дар позволял все — малым детям. Дети могли вытворять с ним все, что угодно: гладить, хлопать, даже садиться верхом. Правда, самому Дару это не доставляло большого удовольствия, но он терпел. Терпел, сцепив зубы, потому что бездетные хозяева были без ума от детей. А потом и то надо было принять во внимание: разве сам-то он не был маленьким?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу