2
Когда Лотта приехала в Петербург, ее муж корпел над примечаниями к "Персидским письмам" Монтескье. Этот Монтескье, сердито подумала Лотта, не жил небось в таком запустении.
Постепенно обыденные хлопоты не то чтобы наскучили Лотте, а получили какую-то машинальность, словно хлопотунью одолевали недоумение, растерянность, Она чувствовала мужнин холод… Нет, не так, пожалуй… Теодор был "ровный". И эта "ровность" была едва ли не зловещей. "Господи, неужели Бермон?" — однажды подумала Лотта и тут же отвергла свою догадку: прошлогодний снег!
Но то, что казалось ей прошлогодним снегом, поднимало в душе Каржавина ненависть, и эту ненависть, муку свою он скрывал под "ровностью".
В Париже он был доволен: "Время страстей прошло". Теперь, стиснув зубы, признавал правоту древних: люта, как преисподняя, ревность. Он фальшиво усмехался — экая дичь в век здравого смысла! Но здравый смысл убивала не только ревность, но и тайное, невесть как возникшее, убеждение в своей телесной малости по сравнению с этим Арт. Бермоном.
В иные минуты Федор сожалел, что отыскал Лотту. Ей было бы лучше, думал Каржавин, она была бы счастлива с Бермоном. В его сожалении было и великодушие, и желание избавления от Лотты, что, в свою очередь, было бы избавлением от "преисподни". А вместе с тем — пойди пойми — Федор нипочем не согласился бы, что его любовь к Лотте давно шла на убыль.
Каржавин не представил жену родственникам, ссылаясь на ужасные отношения с маменькой Анной Исаевной, братцем и сестрами. Оно так, да тут и другое: чего представлять-то, коли близок разрыв?
А родственные отношения и вправду были хуже некуда. Дело о наследстве тянулось. Федор предлагал делить поровну. Маменька и братец Мотька стояли насмерть — ни рубля замужним кобылицам, Дунька с Лизкой приданое получили. Сестры, громко проклиная Анну Исаевну и Мотьку, втихомолку кляли и старшего брата — какого-де рожна вернулся, а не пропал навсегда за морями за долами.
И вдруг взорвалось все как шаровая молния.
3
В потрясенной душе звучал голос матери: "Ах, Мотенька, сахар белый…" И шепот: "Убьет, беспременно убьет…" В потрясенной душе кочевало виденье — в белом саване, волоса спутаны, падая на колена, каялся, кланялся черный лицом, черный губами, глазами; поднимаясь с колен, брел дальше, солдаты сдерживали ярость толпы; и опять на колена перед каждой церковью, пред каждой часовней — в белом саване, волосы спутаны, черный лицом, черный взглядом — каялся, кланялся… То не было галлюцинацией, а было виденьем: когда-то в Москве офицер удавил свою мать… Анну же Исаевну порешили топором, ее нашли в луже крови. В тот же день взяли под караул младшего брата Матвея. "Ах, Мотенька, сахар белый…" "Убьет, беспременно убьет…"
Ни на миг не усомнился Федор: мерзавец, негодяй — ни на миг не усомнился Федор в страшном преступлении младшего брата. И заметался с пистолетом в руке: "Убью!" И право, прикончил бы, не сиди "сахар белый" под крепким караулом в управе благочиния.
А потом Мотьку выпустили, как сказали бы нынче, за недоказанностью преступления, а тогда говорили: "предать сие воле божией". Пало подозрение на кучера Устина, кучерявого полюбовника Анны Исаевны, да поздно хватились — исчез кучерявый, ищи ветра в поле. Опять, стало быть, предали сие воле божией.
Страшная смерть умертвила все, что накипело на сердце старшего сына. Осталась жалость, неподвластная разуму, и беспричинное чувство вины перед покойницей, оно усиливало подспудное раздражение на Лотту. Опять странность! Не будь Лотты, казалось Федору, он примирился бы с матерью, но вместе и понимал, что невмоготу ему избыть Лоттину связь с Бермоном.
Проблескивало в сумраке: надо расстаться, расстаться надо. Неотвратимость нерадостного освобождения сознавалась обоими, да с языка не срывалось. А услышав: "Москва", Лотта воспрянула.
— У тебя, — сказала она Теодору, — было намерение обосноваться в Москве.
Так он однажды написал Лотте в Париж. И теперь Лотте вообразилось, что перемена места жительства переменит жизнь — заблуждение не новое. Про Москву же она услышала, наливая чай давно жданному московскому гостю.
4
Годы не развеяли дружбу Каржавина и Баженова. Крепко обнялись они в доме на Екатерининском канале. Но Василий Иванович торопился в Гатчину. Вот уж после свидания с цесаревичем…
Наследник престола называл себя "гатчинским помещиком". Мог бы называть и "гатчинским затворником". Мать отечества не терпела сына; сыну приходилось терпеть родную матушку. Екатерина Алексеевна настороженно-зорко следила за Павлом Петровичем; Павел Петрович платил той же монетой. Шапку Мономахову на две головы не наденешь, скипетр не переломишь пополам.
Читать дальше