Она еще больше растрогалась и вдруг, разразившись слезами— хотя она знала, что Петр не любит этого, и всегда всячески сдерживалась в его присутствии, — прямо и просто сказала:
— Государь! Молю тебя: будь снисходителен к Марье Даниловне… Помилуй ее! Не вели казнить ее лютой казнью, а вышли ее в чужеземные страны! Помилуй ее! Молю тебя!
Петра поразила эта доброта Екатерины, знавшей об его отношениях к Марье Даниловне. Но суровое сердце его не смягчилось.
Он тихо, но все еще ласково, хотя и твердо ответил:
— Не можно того, Катеринушка. Ты знаешь, я никогда не отказывал тебе в этом.
— Знаю, государь мой, и недавно еще помиловал Данилыча.
— Правда и то! Данилыч твой в беззаконии зачат, в грехе родила мать его, и в плутовстве скончает он живот свой, и ежели он не исправится, то быть и ему без головы. Но он чинил зло мне, а не другим людям, а ежели и другим, то не жизни их решал вопреки закону божественному, а наносил ущерб достоянию их. И еще скажу тебе: коли бы женщина сия нанесла токмо мне обиду, хотя бы самую кровную, я бы помиловал ее. Но она потоптала законы Божии и человеческие, и я предоставляю суду совершить его правосудие.
Петр поцеловал жену. Он как будто хотел отблагодарить Екатерину за то чувство природной ее деликатности и такта, которые не позволили ей ни разу упрекнуть царя даже легким намеком в его измене.
— Ступай к себе, — сказал он Екатерине, — и не тревожься более о судьбе сей недостойной женщины. Мы над ней не властны ныне, ибо она в руках Божьих и судей, совестью коих руководит Всевышний.
Больше он не прибавил ни слова и вышел из комнаты.
Екатерина отправилась к себе.
Через два дня Марья Даниловна предстала перед судом, куда была приведена под караулом.
Она была в простом черном платье и черном платке на голове, и ее бледное, красивое лицо с большими, точно еще увеличившимися глазами, имевшими печальное, томное выражение, было прекраснее обыкновенного.
Она вошла в зал с высоко поднятой головой, как будто она ничего дурного не совершила, а пришла сюда, чтобы одним словом разрушить все те обвинения, которые собрались, как грозная туча, над ее победной головушкой.
Но определенного плана защиты у нее не было несмотря на то, что она продумала несколько ночей напролет, ища приличного оправдания своим преступлениям.
Но она ничего не находила больше в своей смятенной душе.
Раз еще, за день перед судом, заходил к ней Меншиков, и она слезно умоляла его быть допущенной к императрице или императору.
Он сурово отказал ей в этом.
Теперь, уже на суде, она, видимо, была совершенно спокойна.
Президент коллегии спросил ее:
— Ты ли Марья Даниловна Гамильтон?
— Я, — тихо ответила она.
Он сообщил ей об обвинениях, тяготевших над нею.
Она выслушала его, не спуская с него глаз, в которых загорелся теперь злобный огонек.
— Винишься ли ты во всем взведенном на тебя участниками, сообщниками и свидетелями?
— Нет, — гордо ответила она.
И вдруг, точно подмываемая какою-то внутренней силой, она громко, негодующим, резким голосом заговорила:
— Нет, не винюсь! Ничего того не было. Это вороги мои наклепали на меня, дабы погубить меня в глазах царева величества.
— Какие вороги? О ком говоришь ты ныне? Кого ты обносишь?
— Мой первейший, лютейший ворог — князь Меншиков. Он добивался моей любви, в которой я отказала ему. Он мстит мне и сам сказал мне об этом всего несколько дней назад. Облыжно показывает он на меня. Можно ли верить человеку, который сам под судом и следствием…
Ее остановили, но она, стараясь перекричать президента, продолжала:
— Завистников у меня много… Разве трудно обнести женщину и погубить ее? У меня нет защитников, и Меншиков воспользовался этим.
— Не князь Меншиков донес на тебя. Против тебя под клятвою доносят полковник Экгоф, Телепнев, цыган Алим…
— Все они подкуплены Меншиковым.
— Они целовали Крест и Евангелие. Цыган же сознался в своих преступлениях, которые совершил вместе с тобою.
— Все они подкуплены Меншиковым, — опять настойчиво повторила она. — Вот мои злые вороги, а ни в чем ином я не виновата…
Эта речь вылилась у нее залпом, безудержно, разом. Она сжигала свои корабли.
Ее вывели под стражей, и она упала в дверях суда в обмороке от истощения и волнения. Бессонные ночи, тяжкие думы, резкий переход от величия к падению подточили ее силы и энергию. Ее последняя речь была и последней вспышкой ее сильной, энергичной души, последняя попытка самообороны. Все, что она наговорила на суде, вырвалось у нее почти бессознательным криком, и в этот крик вложила она всю ненависть.
Читать дальше